Не знаю, имела ли эта дамочка дела с Тьмой — сейчас мне приходилось действовать наугад. Но я решил до последнего прикидываться непробиваемым идиотом.
— Девчонки любят опасных парней, — ухмыльнулся я. — Знай я, что будет столь ошеломительный эффект, сделал бы ее раньше.
Медсестра вытаращилась на метку.
— Вы в своем уме, Оболенский? — прошипела она. — Запрещено наносить любые символы Тьмы всем, кто не принадлежит Ордену!
— Боюсь, это не единственный мой проступок, — осклабился я. — Иначе я бы здесь не оказался.
— Да не в запрете дело! Вы хоть понимаете, чем это грозит? Не имеющий способностей к работе с Тьмой, но связавшийся с ней может быть просто поглощен ею. Да, такие случаи редки — но потому, что за этим следят. О чем вы думали, когда… — она покачала головой. — Ладно, Господь с вами. Но мой вам совет — сведите ее при первой же возможности, а лучше обратитесь за помощью к Темному Ордену, чтобы они проконтролировали процесс. Женское внимание не стоит проблем, которые вы можете обрести из-за этого символа.
Вот оно что. Похоже, это как чертить пентаграммы на полу, а потом удивляться, если к тебе в гости заглянул демон? В целом логично. Если человек наносит на себя символ принадлежности к какой-то силе, то не удивительно, если эта сила зайдет на огонек. Судя по всему, так было и с Тьмой.
Неужели мое объяснение прокатило?
Медсестра — хотя, возможно, она была фельдшером или даже врачом — принялась меня осматривать. К счастью, в задницу не полезла — все ограничилось прослушиваниями, простукиваниями, проверкой зрения, кожных покровов и детальными расспросами. Но все равно я проторчал в кабинете довольно долго.
Правда, большую часть времени заняли записи, которые дама делала в моей карте.
— Благодарите родовой дар за то, что так быстро приходите в форму. Еще пара дней — и будете совсем как новенький, — проговорила она, не отрываясь от писанины.
Кстати, почерк у нее был такой же, как и у большинства врачей в моем привычном мире: проще расшифровать шумерскую клинопись, чем понять, что она там строчила.
— Прямо сейчас есть жалобы? — она оторвалась от карты.
Я пожал плечами.
— Обезболивающего бы…
— На руки не выдаем, прием только под присмотром. Сейчас я могу дать вам таблетку, но не более трех в сутки и только в медпункте.
— Боитесь, что торговать ими начну? — улыбнулся я.
Медичка тяжело вздохнула.
— Если бы только это… У нас как-то один умник чуть не схлопотал инфаркт в двадцать лет. Набрал кофеиносодержащих лекарств и запил кофеиновым же напитком. А сердце слабое… Хорошо, что лекари всегда дежурят — воспользовались силой и быстро вытащили.
Женщина отложила ручку и уставилась на меня. Не сказать, что она была писаной красавицей, но какой-то неуловимый шарм в ней имелся. Вроде и черты лица по отдельности неправильные, и глаза чуть навыкате, и нос тонковат, и подбородок маленький — а, надо же, вместе все складывалось во вполне приятный образ.
— Вы что думаете, Оболенский, здесь такие строгие правила лишь потому, что мы нашим воспитанникам зла желаем? Думаете, сюда в надзиратели отбирают самых жестоких, чтобы они на вас отводили душу? Нет же. Правила стали жесткими потому, что мы вас спасти пытаемся. От самих себя. Здесь у меня через одного такие, как вы — те, кого родители берегли, кому потакали, не замечали или сознательно игнорировали ваши выходки… А как клюнул жареный петух в одно место, так спохватились! Обычно же у нас как в родовитых семьях — отец крутится в политике или делах, мать ведет светскую жизнь. А дети в лучшем случае,остаются на бабушках да гувернантках. Да и гимназии превратились черт знает во что… Таких выпускников доводилось видеть, что невольно задумываешься, чему их там учат. А потом — бах — и сыночек родной разбился на угнанной машине, да так, что едва с того света вытащили. Или девица нанюхалась какой-то дряни в дорогом клубе — и лекари едва успели сердце запустить…
Я молча слушал — даже затаил дыхание, позволяя медичке выговориться. Насколько же, видать, ее все это достало.
— Запомните, Оболенский: правила пишутся кровью и слезами, — тихо сказала женщина и снова взялась за писанину. — Вам назначаю обезболивающее на два дня. Утром и вечером. При необходимости можете обратиться в обед — вашего надзирателя я предупрежу.
— Спасибо… Боюсь, вы не представились.
— Елена Зиновьевна, — наконец-то представилась она.
— Спасибо, Елена Зиновьевна.
Медичка вытащила из ящика небольшой пузырек, вытряхнула оттуда крупную таблетку и положила на блюдце.
— Вода на тумбочке.
Я с трудом проглотил обезбол, таблетка едва не застряла в глотке. Ну, жизнь понемногу налаживалась. По крайней мере, эта Елена Зиновьевна показалась мне просто уставшей от бесконечной работы с глупыми людьми женщиной. Но ни злости, ни презрения к себе я в ней не почувствовал. Просто каждый защищается от негатива по-своему.
— Карта останется у меня до вашего выпуска, — сказала медичка. — О необходимости посетить медпункт сообщайте своему надзирателю. Имейте в виду, что у него будет доступ к вашим медицинским данным. А я обязана фиксировать все.
Не знаю, на что именно она намекала, но на ус намотал.
— Понял. Еще раз благодарю, Елена Зиновьевна.
— Тогда вы свободны, Оболенский.
В коридоре меня уже дожидалась старшая надзирательница. Судя по всему, мое здоровье никаких опасений не вызывало, потому как медичка ничего ей не сказала. О печати, к слову, тоже не сочла нужным упомянуть.
— Что ж, Владимир Андреевич, — улыбнулась она. — Теперь можно поздравить вас с окончательным зачислением в ряды воспитанников Академии. Сейчас мы пойдем в жилой корпус, я познакомлю вас с вашим надзирателем и покажу место, где вы будете жить.
Наконец-то меня провели по более-менее парадным частям здания. Жилой корпус занимал западное крыло главного здания. От лестницы налево по широкому коридору до конца, затем через стеклянную галерею в сам корпус.
А вот здесь уже во всем чувствовался суровый быт. Двери становились тяжелее, замки — крепче. Стены коридоров здесь просто отштукатурили, а пол был выложен чуть шероховатым кафелем, чтобы ноги не скользили. Пустовато, но идеально чисто.
Пока мы шли, Евдокия Павловна зычным голосом рассказывала о жизни «узников».
— Воспитанники разделены на четыре группы, — вещала она. — Первая группа — исправившиеся. Это кандидаты на скорейший выпуск из Академии. Как правило, воспитанники проходят небольшой испытательный срок, в течение которого мы окончательно определяем, готовы ли они выйти отсюда.
— А вторая?
— Вторая — те, кто встал на путь исправления и делает заметные успехи. Им еще далеко до полного перевоспитания, однако их поведение нас обнадеживает.
Я набрался наглости и задал волновавший меня вопрос:
— В какую же группу определили меня?
— В третью. Все новоприбывшие по умолчанию попадают в третью категорию. Но многие надолго в ней остаются. Третья группа — это новички и воспитанники, прогресс которых незначителен. Это, увы, самая обширная категория.
— Но, выходит, есть еще группа и похуже?
— Неверная формулировка, Оболенский, — криво улыбнулась старшая надзирательница. — Хуже — не самое верное слово. Четвертая группа — это безнадежные. Те, в ком мы вовсе не видим потенциала для исправления. Обычно бьемся до последнего за каждого из воспитанников…
— И все же находятся те, о кого вы ломаете зубы? — улыбнулся я.
— Скверный повод для шуток, Владимир Андреевич, — отрезала женщина. — Чаще всего в четвертую группу попадают либо убежденные… маргиналы, либо попросту нездоровые люди. К сожалению, отклонения встречаются и у аристократии. И порой эти отклонения не так уж и невинны. Если у нас возникают подозрения, что воспитанник имеет проблемы ментального характера, мы стараемся подобрать для него специализированный пансион. Утешает лишь то, что четвертая категория — самая малочисленная.
Короче говоря, четвертая группа — это наверняка постоянные «клиенты» карцера, психи и другие напрочь поехавшие личности. Очаровательная компания. Как же мне повезло оказаться в третьей.