Раздался стук множества каблуков. В двери стремительно вошел шурин, всё такой же подтянутый, моложавый, красивый, разве что полысевший, но это лишь придавало лбу благородную высоту. Позади следовала свита.
Император приветливо улыбнулся, но увидел, что лицо принца холодно, и с тоскою подумал: как же вы все меня истерзали. Господи, случилось бы сейчас что-нибудь – землетрясение, гром небесный, пожар, что угодно, только бы избежать этой муки.
И Господь внял молению Своего помазанника, ниспослал и гром, и землетрясение, и пожар.
Едва царь повернулся лицом к раскрытым дверям Желтой столовой и гостеприимным жестом показал на накрытый стол, раздался грохот такой оглушительности, что на несколько секунд все и в самом деле оглохли. Александр не поверил глазам: впереди вздулся узорчатый паркет, прямо на серебро и фарфор стола беззвучно устремилась гигантская хрустальная люстра, но самого падения и разлета осколков царь уже не увидел, потому что всё погрузилось во тьму. Длилась она, однако, недолго. Там и сям взметнулись языки веселого пламени – желтые и голубые. Это пылал разлившийся из рожков газ.
Александра Николаевича ударил по эполету упавший с потолка кусок штукатурки. Из выбитых окон задуло холодным февральским ветром. В оцепеневшем мозгу мелькнула нелепая мысль: «В Зимнем дворце зима».
* * *
Дмитрий Андреевич стоял прямо под форточкой, хватая морозный воздух открытым ртом. Его сиятельство всю жизнь мучился астмой, которая особенно давала себя знать в конце дня, от усталости. Обер-прокурор никогда не уходил из присутствия ранее восьми-девяти часов вечера. Он жил службой. Другой жизни у графа Толстого не было.
– Кто там еще остался? – спросил он, потирая набрякшие подглазья.
– Епископ Пермский и архимандрит Печерский, – ответил Воронин.
Он разглядывал отражение лампы в стекле. Обер-прокурор никогда не смотрел собеседнику в глаза и терпеть не мог, когда пялятся на него.
По Литейному мимо нарышкинского дворца, где находился кабинет главы Священного Синода, катили сани с цветными лампиончиками, кареты с фонарями.
– Через десять минут запустить архимандрита Виталия. Иосаф пусть помаринуется, – сказал Толстой и хлебнул чаю из большой фарфоровой чашки.
Он всегда подолгу держал посетителей в приемной, даже иерархов. Причем высокопреосвященных еще дольше, чем преосвященных или преподобных. Чтоб поучить христианскому смирению. И напомнить: это вы, отче, у себя в епархии великая фигура, а здесь вы лицо, подотчетное высшей власти – государству.
Граф занимал в правительстве и еще одну значительную должность, министра просвещения, соединяя в своих руках попечение не только о душах, но и об умах подданных. Воронин состоял чиновником особых поручений по обоим ведомствам: в понедельник, вторник и среду ездил на службу в Синод, по четвергам и пятницам – в министерство. Сегодня был вторник, 5 февраля.
Дмитрий Андреевич всегда вызывал к себе помощника, когда устраивал короткие перерывы для чаепития. Наверное, этому застегнутому на все пуговицы человеку больше не с кем было поделиться мыслями. Воронин ценил эти интермедии, потому что ум у графа был остр, а суждения нетривиальны. Толстой когда-то окончил Царскосельский лицей с золотой медалью, опубликовал на французском «Историю католицизма в России» и, считаясь у либералов законченным мракобесом, дал бы любому из них сто очков вперед по части эрудиции.
– Давно хочу тебя спросить, – сказал Виктор Аполлонович, тоже отпивая чаю. – Отчего ты проводишь в Синоде три дня в неделю, а в министерстве только два? Ведь по просвещению забот много больше.
Наедине они были на «ты», потому что знали друг друга с молодости, по службе в Морском министерстве. Правда, Дмитрий Андреевич в фаворе у великого князя Константина продержался недолго. Он уже тогда был противником неосторожного прогрессизма.
– Потому что церковь важнее школ и университетов, – ответил начальник. – Народ должно контролировать по трем направлениям. Телами управляет министерство внутренних дел, это самое простое. Формированием умов – министерство просвещения. Но главное – владеть душами, и это по части церкви.
– Потому что большинство людей ума не имеют, а душа есть у каждого? – усмехнулся Воронин.
– И потому что даже умный человек в минуту трудного решения послушается сердца, – серьезно молвил Толстой. – Сей закон хорошо понимает католическая церковь, но для России ее опыт негож. Папа поставил себя над монархами. У нас же наоборот: царь должен быть над церковными иерархами. Что я им каждодневно и демонстрирую.
Он кивнул в сторону приемной.
– Формула счастья для русского человека такова: довольство своим местом в жизни, уважение к власти и вера в посмертное воздаяние за неизбежные земные несправедливости.
– Труднее всего обеспечить первое. Уважение к власти, допустим, привьет полицейский урядник. Верить в рай научит поп. Но кто ж будет доволен бедностью и скромностью своего положения?
– А вот этим и должно заниматься просвещение. Давать каждому сословию те знания, которые человеку жить помогают, а не мешают. Излишнее знание порождает неудовлетворенность, зависть, несбыточные мечты. Из этого компоста произрастает революция.
– Какое же знание, к примеру, ты полагал бы излишним и вредным для себя? – с улыбкой поинтересовался Вика.
Граф ответил в тон, шутливо:
– Ну, к примеру, я не желал бы знать, какими эпитетами ты меня мысленно награждаешь, когда чем-то недоволен. Это испортило бы наши служебные отношения. Если же говорить серьезно, я решительно не желаю знать, что день грядущий мне готовит. Пускай этим знанием владеет Господь Бог.
Воронин уже в который раз подумал, что решение не ехать с Шуваловым в Англию, а перейти в подчинение к Толстому, в Священный, прости Господи, Синод было исключительно верным.
Сомнения тогда разрешила мудрая жена. Она сказала: «Не место красит человека, а человек место. В правительстве остается один дельный консерватор, а значит, его аппаратный вес теперь возрастет». Так и вышло.
В качестве главы «державной» партии Дмитрий Андреевич оказался прочнее Шувалова. Тот увлекался и делал ошибки. Этот упрям, но маневрен. Не железный топор, а гибкая сталь. Контроль над умами и душами Толстой взял на себя, а «тела» контролировал через верного соратника Дрентельна, начальника Третьего отделения и Жандармского корпуса. Либералы ярились, ненавидели обер-прокурора лютой ненавистью, но он стоял несокрушимой скалой – не сдвинешь.
Граф поперхал, проверяя, успокоились ли бронхи.
– Будешь выходить – шепни секретарю про архимандрита и епископа.
Он протянул руку закрыть форточку, и та вдруг сама качнулась ему навстречу. Снаружи донесся гулкий раскат.
– Гроза? В начале февраля? Странно, – рассеянно пробормотал Толстой. Явления природы его занимали мало. – Я сегодня буду сидеть самое меньшее до десяти. Тебе незачем. Закончишь – отправляйся домой. Поклон Корнелии Львовне.
Час спустя, готовясь уходить, Виктор Аполлонович все же заглянул к графу. Нужно было уточнить расписание завтрашних дел.
И тут произошло нечто небывалое. Дверь распахнулась без стука, и вбежал секретарь, от которого подобной вольности ожидать никак не приходилось. Он открыл рот, но не успел ничего сказать, потому что был отодвинут синемундирной рукой с позументом.
Жандармский офицер с аксельбантами, личный адъютант Дрентельна, прохрипел срывающимся голосом:
– Ваше превосходительство, я от Александра Романовича. Взрыв в Зимнем дворце. Множество убитых и раненых.
Граф вскочил, опрокинув тяжелый дубовый стул. Надменное, всегда непроницаемое лицо перекосилось от ужаса. Воронин и не думал, что оно способно на такую мимику. Впрочем, у Виктора Аполлоновича у самого подкосились ноги, так что пришлось опереться о край стола.