Нынешним летом редкие знакомства Сашки с женским полом, начинавшиеся обычным порядком: с подкатов, шуточек, анекдотов и замерзших шариков пломбира в кафе, почти все терпели фиаско, едва лишь барышня узнавала об увечье потенциального кавалера. Барышни просто-напросто исчезали из его жизни. Столь же быстро, как и появлялись. И только одна из них, тридцатипятилетняя Виолетта Петровна, что трудилась на благодатной ниве общепита в кафе «Встреча», уделила Сашке целую неделю драгоценного своего внимания. Сперва в самом кафе, подавая долговязому парню румынское вино и котлеты по-киевски, а затем и за пределами заведения, в одноэтажном домишке на улице, носящей гордое имя председателя Петроградской ЧК Моисея Урицкого. Домишко достался Виолетте Петровне в наследство от покойного папы, расстрелянного последователями Моисея Соломоновича за незаконные валютные операции в начале шестидесятых. Сама Виолетта Петровна последние лет двадцать находилась в неустанном поиске принца, да как назло натыкалась на одних лишь уголовников, проходимцев и кобелей. Незадачу эту она объясняла спецификой своего труда и особенностями публики, проводящей время в общепите. Саня, сразу видать, был не из таковых. Вот и затащила в свою нору, увешанную страницами из японских календарей с красавицами в бикини, заставленную букетами усохших цветов, с цветным телевизором «Радуга» и холодильником с деликатесами. Посреди этого великолепия поила Сашку румынским вином, чешским пивом и водкой. Ломала пальцами жирные куски языковой колбасы и буженины. Грубо лезла пальцами этими Сашке в штаны. Потрошила она его, пьяного и невменяемого, почитай, до полуночи. Скакала верхом. Орала страшно. Пузырем пускала слюну. Да так и уснула, обрушившись всеми своими телесами на кавалера. Словно кто ее подстрелил. Очнулся во мгле предрассветной. С раскалывающейся башкой. С храпящей голой бабой под боком. С настроением – гаже некуда. Дабы не тревожить чудовище, тихой сапой пристегнул протезы, портки натянул и, едва ступая по половицам пересохшим мимо холодильника, телевизора и японок в бикини, выбрался наконец на волю. Вздохнул взатяжку. Плюнул. Поспешил поскорей к родному гнезду, к маменькиному подолу. Встретил случайно Виолетту Петровну только через неделю с кульками ворованной из кафе жратвы. Расплылась раскрашенным кармином ртом. Подмигнула синюшным веком. «А ты хорош, инвалид! – проговорила, глядя на Сашку алчно. – Иным ногастым поучиться. Заходи, коль скучно станет!»
Но капитан и не думал скучать. Он молился, кому и как еще не понимая, благодаря за то, что не послушался матери. Что умолил военное ведомство оставить его в строю, поступил в академию и скоро уедет из города своего детства и юности, быть может, навеки. Малая родина претила ему. Пахла Виолеттой Петровной. Духами ее душными вперемешку с запахом буженины. Пыльные улицы Шадринска, раскаленный силикат кирпича, плавящийся морок стоячего воздуха, в котором – ни птахи, только сухой шелест стрекоз. Несколько дней лежал на тахте в узенькой своей комнатке в добровольном затворе. Листал «Цветы зла», Вийона и Аполлинера – диковинных французских поэтов – нетронутые книжечки, добытые в обмен на макулатуру. Давился приторным духом малинового варенья, что неустанно заготовляла на зиму мать. К еде и не притрагивался. И протезов не надевал. Пять пачек «Стюардессы» искурил. В мыслях тягостных о том, как сложится жизнь военного инвалида, нужен ли он кому-то на этом свете, кроме собственной матери, как-то вдруг духом пал, исхудал и лицом осунулся. Летний сплин, впрочем, продолжался, по счастью, не слишком долго. Та самая офицерская жила, что взращивается не один год войной лютой, уставом воинским, честью да совестью закаляется, пробудила от уныния, от сна душевного подняла.
Очнувшись от хандры, первым делом отправился в городскую баню, где добрых два часа парил, хлестал веником березовым, мылил, водицей студеной окатывал хоть и обрубленное, но все ж молодое и ладное мужицкое тело. Очищенный снаружи и, кажется, даже изнутри, облачился в парадный офицерский мундир, надраил ваксой летние полуботинки и, печатая железными ногами шаг, отправился к кладбищу. Возле ворот купил у сухой, как коряга, старухи целую охапку крупных садовых ромашек. В будний летний день на кладбище было благостно и даже уютно. Мирные птахи, восторженными гимнами приветствуя новый день, перелетали с оградок на кресты и памятники. Медовые ароматы левкоев, шиповника, золотых шаров и жасминов полнили стоячий расплавленный воздух. Стрекотали кузнечики на плитах могильных. Юркие ящерки выползали погреться на раскаленный гранит. Людей и вовсе не встретишь. Только замерла, словно и сама превратилась в памятник, потемневшая лицом женщина возле детской короткой могилы. Сашка мимо прошел, по привычке печатая шаг, но с каждым шагом ступая все деликатнее и тише. Вот за перекрестком возле старой липы и аллея почетных горожан. Скоро позабыл их народ. Предал забвению и подвиги их, и деяния. Если бы не богатые надгробные плиты, на которых часто помимо привычных цифр да имен указывались еще и должности, и звания, какие человек заработал жизнью своей, то следующие поколения горожан героев этих и не вспомнили бы. И жизни их не поняли.
Отцовская могила радением вдовы и районного военкомата – в совершенном порядке. Черный гранит с позолоченным профилем папы и двумя «восьмерками» над его головой вымыт и чист. Окружен лилейниками, розовыми метелками астильбы, глянцевыми лопухами хосты. А за гранитом – плакучая ива, которую все это время холила мать. Нежной листвою трогает, ласкает и гладит неприступный могильный гранит. «Как он там?» – подумал вдруг Сашка, представив в двух метрах под землей цинковую домовину, какая и через сто лет не истлеет, не обратится в прах, а стало быть, не даст отцу соединиться с прахом земным. А уж во что превратился отец за эти годы в цинковом гробу, он и помыслить страшился. «Здравствуй, батя», – прошептал Сашка, чувствуя, как помимо воли щиплет в носу, а на глаза наворачиваются слезы. Сдерживать их не стал. Стоял и плакал возле отцовской могилы, покуда то ли от жары, то ли от аромата левкоев не высохли наконец слезы. Унялось волнение души. Он о многом хотел бы спросить отца. Испросить его совета, как испрашивал их когда-то и получал не мимоходный, но вдумчивый разговор, крепкое мужское объятие, его незабываемый терпкий запах, в котором чувствовался и крепкий табак, и авиационный бензин, и отчего-то полынь вперемешку с сапожной ваксой. Он и теперь, присев на краешек горячей гранитной плиты, трогал ее ладонью, спрашивал и все ждал – даже и не ответа, но знака какого-то, что папа слышит его. Понимает. И всенепременно поможет. Ящерка серенькая вынырнула вдруг из-под могильной плиты. Промелькнула стремглав по граниту и замерла прямехонько между годами отцовской жизни. Черточкой живой. Знамением вечности бытия.
Другая весточка от отца пришла тем же вечером телефонным звонком из приволжского города Сызрани от курносой, беременной на девятом месяце девушки Люси, умоляющей Сашку поскорее вернуться в Москву – спасать мужа ее, Харитонова Витю, легендарного летчика, отцовского сослуживца и свидетеля его гибели. Минут пятнадцать кричала Люся в телефонный пластик про то, что демобилизованного с войны майора направили на преподавательскую должность в училище, а тот все бунтует, пишет письма в воинские инстанции, глушит горькую, а теперь собирается, прихватив с собой табельное оружие и ручную гранату, вывезенную из Афганистана на борту вместе с иными трофейными боеприпасами, отправиться в Генеральный штаб «брать в заложники толстожопых». Операция замышлялась вместе с однополчанином Мишкой Снегиревым, что проживал ныне где-то в районе Чертаново. «Убьют же их, – выла в трубку Люся, – не пожалеют. Иль посадят. А у меня ж дитё… На сносях я…»
Сашке все одно в Москву возвращаться днями. Да батя, видать, торопит. Скоро собрал чемоданчик. Обнял мать, которая в растерянности от нежданных этих вестей и событий так и стояла в фартуке, держа в руке половник, с которого стекало на пол малиновое варенье. И с утренним же автобусом – в Свердловск. А оттуда самолетом – в столицу.