И чем дальше на север уносил его столичный поезд, чем ниже опускалось свинцовое, грузное небо, чем темнее и шире становились крестьянские избы, тем горше печалилось Сашкино сердце. Это сколько же иноков, чернецов, старцев требуется России, чтобы отмолить, наполнить любовью, радостью, светом нашу страну! Сколько молитв неусыпных прочесть, чтобы снизошла на нее Божья благодать, а народ ее зажил в мире и согласии, да не только сам с собой, но и с остальными племенами-народами, донося им благую весть, добрый нрав, щедрость душевную и нравственный пример. Целой жизни многих поколений русских людей и то не хватит! Молимся, плачем, грешим и молимся вновь. Сколько веков! И все без толку! А может, не страну, а собственную душу спасать-то нужно? Может, если больше будет таких спасенных душ, и страна другой станет? И жизнь – иной?
Обитель древняя лежала в руинах. Замело ее по самые стрехи метелями. Крыши, где крыши эти еще сохранились, снегом прижало, а то и вовсе порушило, обнажая гнилушки стропил. Жестянка, не единожды крашенная, да не латанная, ржавая, гнулась, гундела на порывистом ветру тоскливо, жалостно. Но вот же слышно средь этого уныния и мерзлой тоски: позванивает серебром колокольчик. И на крыше храма совсем свежая, видно, нынешней весной крытая жесть. А от проруби возле берега до руин тропка вьется, по которой грачом угольным семенит чернец. Теплится жизнь, вьется молитвенная тропинка и из этой едва живой православной обители.
Первые насельники поселились на месте обретения мощей убитого молнией отрока Артемия, пролежавших нетленными без малого тридцать лет, еще в семнадцатом веке. С тех пор монастырь то и дело сгорал дотла. Нищал. Лишался братии. Но неизменно по Божественному соизволению и молитвам отрока возрождался вновь, обретая и монахов, и деньги, и даже монаршее призрение. Революционная власть каких монахов разогнала, каких прямо на берегу речки постреляла, колокола сняла да по оплошности потопила, книги с иконами жгла несколько дней. Организовала в месте благостном, райском поначалу тракторную мастерскую, а впоследствии и интернат для умалишенных детишек, что глядели, должно быть, на останки иконостаса церковного, на фрески величавые и улыбались от неведомого им, запретного ныне счастья.
Отец настоятель, дядька, судя по физиономии его, добродушный, костью широкий, домовитый, мохнатый какой-то, с мочалом потных соломенных волос, выбивающихся из-под скуфейки, и в душегрейке поверх подрясника, размашисто и хрястко колол дрова перед домишком красного кирпича, украшенным табличкой с горделивой надписью: «Братский корпус». Из трубы ровным током струился березовый дым. Печь работала исправно. Прислонив к колоде колун, отец-настоятель внимательно изучал старческое поручительство, улыбался добродушно в соломенную же бородищу лопатой. Весело поглядывал на трудника. Щурил глаз. Оценивал его пока что только вприкидку, потому как человеку слабому, хилому да душой немощному в здешних условиях и недели не протянуть.
– Служивый?! – уточнил для порядка отец настоятель.
– Так точно, – отрапортовал как положено Сашка. – Подполковник.
– Это хорошо, товарищ подполковник, – кивнул в ответ, – нам тут вояки нужны. А то ведь пока вчетвером бьемся. Помощники только летом приезжают. Мало нас. Хозяйство, сам видишь, большое. Жизни не хватит его поднять.
Смиренный и молчаливый монашек с чудным именем Феликс, что исполнял тут, за неимением многой братии, обязанности казначея и эконома, отвел Сашку в дальнюю келью братского общежития, где, помимо солдатской койки с панцирной сеткой, тумбочки – тоже, видать, из ближней воинской части – да советского стула с драным дерматиновым седалищем, не было ничего. То есть вообще ничего. Одни лишь стены, даже и не крашенные, местами и не оштукатуренные, с красным, дореволюционным еще кирпичом. Да впопыхах замазанная охрой лет тридцать назад половая доска. Картонная иконка с образом Спасителя над койкой. Полый цоколь под потолком. Феликс, впрочем, вскоре вернулся с упаковкой стеариновых свечей, наказав палить их расчетливо. Да растолковав коротко монастырский устав, схожий с солдатским своею определенностью и расписанием для всякого дела.
Братское повечерье, что служили теперь уже впятером в единственном на весь порушенный монастырь Никольском приделе Артемиевского храма, по причине ранних северных сумерек, отсутствия электричества, разрухи и запустения являло собой нечто первозданное, подлинное в христианском естестве. Именно так, должно быть, молились в своих пещерах первые христиане. Так делили меж друг друга хлеб, вино, свечной свет, но прежде, конечно, слова, рвущиеся смиренно из пяти мужских глоток, знавших прежде и бранное слово, и водку, и злой табак, но теперь вдруг очистившиеся, хвалящие Господа всяк на свой лад разными голосами. Феликс, Серафим, Варнава да отец настоятель. Вот и все войско Христово в здешних местах. В телогрейках арестантских поверх ряс. В куфейках на вате. В валенках с калошами. Только пар изо ртов валит. Да светятся тихим лампадным светом лики угодников Божьих, Николая Чудотворца, Спаса Нерукотворного с Владимирской Божьей Матерью. И в алтаре теплятся несколько свечей на престоле. Возвращались с повечерья в кельи простуженной темной стайкой, вышагивающей по снежной тропке под тяжкими взглядами оскверненных, истерзанных храмов, под пустыми глазницами трапезной, отверстыми, будто рот покойника, вратами Успенского собора. С надеждой трепетной и слабой все это когда-нибудь восстановить, поднять, освятить. И водрузить над обителью, в который уж раз, победный крест православия.
В новом своем жилище Сашка долго сидел в кромешной тьме, слушая, как бьет поклоны перед образами Серафим. Как утробно гудят и урчат трубы системы парового отопления, за которой нынешней ночью следит Варнава. Звонко светил месяц новорожденный. И вдруг будто грузная тень проскользнула от собора к реке. Скрипнул под шагами снег за окном. Рухнули с неба в таежную глухомань четыре звезды одна за другой. Сашка зажег свечу. Вынул из кармана куртки сложенный конверт. И в последний раз прикоснулся к жизни земной. «Милый друг, – говорила ему оттуда Лиля, – мой Ангелочек погиб. Я узнала об этом только на прошлой неделе. А до того один за другим отошли в мир иной мои старики. И жизнь мирская, жизнь в грехе потеряла всяческий смысл. Что бы там ни говорили, она погибла из-за меня. Всякое ведовство – от лукавого. И обращено прежде всего на наших близких. Их жизни – плата за дешевые чудеса. А еще собственная душа, которую, даст Бог, мне удастся сберечь для жизни вечной. По благословению духовника своего отправляюсь на послушание в монастырь. Может, сподоблюсь когда благодати принять иноческий постриг и остаться там навсегда. Этой же благодати я и тебе желаю, милый мой друг. Храни тебя Господь и Царица Небесная»!
Скомкав письмо, он поднес его к пламени и осветил ярким всполохом женских чувств убогую свою келью. Опустился на колени. И, глядя в глаза Христу на картонке, сам залился слезами.
27
Νικομήδεια[131]. Imp. С. Aurelio Valerio Diocletiano IX et Imp. M. Aurelio Maximiano VIII[132]
Долгий и изнурительный путь до столицы Вифинии славного града Никомедии преодолевали несколько дней: усталым цугом, во главе которого верхом на кургузой смиренной лошадке каурого окраса тот самый веселый центурион с косым шрамом, что арестовывал давеча Иустину с Киприаном. Следом на открытой повозке, запряженной парой волов, четверо солдат со всем провиантом, документами, оружием и исподним в мешках плотной холстины, а уж за ними крытая такой же грубой холстиной повозка с осужденными христианами, коей правил пожилой возница в широкой соломенной шляпе; замыкал процессию еще один солдат на исхудалом понуром муле. Звали его Феоктист.
Пыльными проселочными дорогами, иной раз и по выжженным солнцем степям, через быстрые горные речки и ручейки с детскими голосами, через рощи реликтовых кипарисов и ухоженные посадки плодоносящих олив двигались они все дальше на север. Часто ночевали прямо в поле или в лесу, поставив животных и повозки кругом, разводили в центре костер. Пекли на стальных листах душистые лепешки. Пили вино. Смеялись над простодушными солдатскими небылицами про ратные подвиги в Паннонии, Галлии и Пальмире, про тамошних женщин любвеобильных, про трусливых и жадных мужчин.