Произошло это в том самом весеннему лесу, когда стоял Сашка под березой с высунутым языком, стараясь уловить им сладкие капли сока, сочившегося с голой кроны. Да не учуял, видать, в весеннем приливе тестостерона предательского бугорка под железной ногой. Подвернулся протез. Скрежетнул обреченно, надрывно стальной своей сердцевиной, стертым шарниром, шайбой какой дефектной. Рухнул Сашка наземь подкошенно. Неуклюже. Мордой прямехонько в жидкое месиво из талой воды, трухи еловой, прелой прошлогодней листвы. Перевернулся кое-как навзничь. Попытался подняться, но правый протез не слушает. Скрежещет сталью. Виснет разбито. Вот ведь незадача! Боевой офицер. Герой. Битым подранком в луже трепещет. Только что не пищит. На удачу березовый дрын поблизости сыскался. Дотянулся. Оперся о него, как о костыль. Только так и поднялся. Весь в соре лесном. Мокрый. Потный. Несказанно счастливый, что послал ему Господь этот дрын, что не придется ползти по весеннему лесу до самого КПП. Доковылял, волоча за собой скрежещущий агрегат. И ждал еще томительно целых пятнадцать дней, пока изготовят новый.
Новый был крепче прежнего. С титановой конструкцией изнутри. С усиленными немецкими шарнирами. Закаленными шайбами и шурупами. Однако и их измотал Сашка за полгода. Но это уже в академии.
15
Ἀντιόχεια[74]. Λώος LiciniоValeriano II et Egnatiо Lucillo[75]
Губастая служанка-нубийка Ашпет примчалась ни свет ни заря в опочивальню Иустины, от волнения запинаясь и всхлипывая поминутно:
– Пала вся до единой отара овец. А буйволицы… Это ужасно! Сами взгляните!
В просторном хлеву на закраине поместья – тишь и грусть небывалые. Семь десятков овец поверх соломы в своих стойлах лежат неподвижно. Уже окоченели. Глаза их стеклянны, мертвы. Ни кровинки. Ни сопровождающей всякую смерть грязи, испражнений. Словно околели во сне разом. И старые, и молодые. Семь буйволиц цвета мокрого сирийского асфальта стояли в стойлах смирно, прожевывая подвядший силос, что набросала им с вечера Ашпет. Но стоило служанке подставить под вымя одной из них, по имени Чернушка, подойник, надавить крепкими своими пальцами на тугой сосок, как вместо белоснежного, с кремовым отливом молока хлынула туда струя алой крови.
– Проклятие! – в ужасе закричала девушка, оттолкнув от себя кровавый подойник. – Проклятие на всех нас!
На обратном пути из хлева Иустина нечаянно обратила внимание на старые смоковницы и несколько древних олив, кормивших не одно поколение их славного рода. Кора их потрескалась в нескольких местах и обнажила желтоватую, подобно человечьей кости, сердцевину, источающую сладкую влагу древесного сока, к которой уже присосались сонмы прожорливых насекомых. Листья дерев поникли. Дряблыми тряпицами свисали с ветвей. От зарослей дикой ежевики возле обезглавленной статуи Аполлона мимо фруктовых деревьев тянулась мельтешащая нить муравьиной тропы, которую Иустина прежде не замечала, а теперь увидела, что направляется она прямо к господскому дому, к окну маминой спальни. Опрометью помчалась туда с невнятным еще предчувствием в сердце.
Болящая Клеодония уже несколько месяцев не вставала со своего ложа. Даже к ночному горшку поднималась при поддержке сразу двух служанок. Но одна из них с рассвета управлялась с дохлым и болящим скотом, а другая отправилась на базар за провизией. Муравьиная тропа доходила до материнского ложа и заканчивалась на нем. Сотни насекомых ползали по открытым рукам Клеодонии, по шее ее и лицу, норовя проникнуть в сомкнутые в ужасе глаза, рот, ноздри и уши несчастной обездвиженной женщины. При виде шевелящегося беспрестанно рыжего плата на теле матери Иустина вскрикнула, но тут же, осенив себя крестным знамением, поспешила на помощь. Перетряхнула ее одеяла, простыни, подушки, смела опахалом полчища насекомых прямо на пол, очистив от них ложе Клеодонии, и тут же принялась разбрызгивать повсюду оливковое масло, по счастью нашедшееся в опочивальне. Потом, когда муравьи вроде бы отступили, сбегала на кухню и воротилась оттуда с корзиной, из которой торчали связки чеснока, стебли сухой полыни, мешочки со жгучим перцем. Поминутно чихая, рассыпала алую пыль перца. Надавила сандалией чеснока и тоже раскидала по полу. Ветви полыни устроила на базальте оконных проемов, на материнском одеяле. Клеодония между тем оправилась от пережитого нашествия и глядела на дочь испуганно, каждое движение ее сопровождая настороженным старческим взглядом, словно это по ее вине напали на нее, старуху, рыжие муравьи. Тут и обе служанки подоспели. Вновь восклицали и вновь поминали проклятие. Кажется, они были правы.
Привезенная с рынка зелень, несколько мин спелых яблок и груш, очутившись на кухне, тут же подернулись гнилью, а свежайший сом, выловленный минувшей ночью в мутных водах Оронта, смердел и разлагался, как будто пролежал под солнцем несколько дней. Да ладно бы рыба! Уколовшаяся по неосторожности в хлеву Ашпет показала Иустине свою черную руку, которая воспаленно раздулась, норовя прорваться потоками зловонного гноя. Другая служанка, Салим, покрывалась все гуще алыми пятнами по открытым рукам, по шее, лицу, не чувствуя боли, но страшась происходящего с ней, а точнее, необъяснимости происходящего. Через час она слегла в своей каморке, объятая жаром. Испарина выступила на лбу девушки. Зубы стучали. И ни верблюжье покрывало, ни диплакс из шерсти ангорских коз не могли ее обогреть. Той же ночью она скончалась.
Всю-то ночь простояла коленопреклоненно Иустина на молитве. Костями вросла в мраморный пол. Позвоночник ее и поясницу ломило отчаянно, а на лбу, которым она то и дело касалась хладного мрамора, проявилась темная гематома. Самодельное распятие, вырезанное отцом из ливанского дуба, под которым беседовал с учениками Христос, и вереница масляных лампад – вот и все, что видела она перед собой пять часов кряду. Но взором мысленным – совсем иное.
Дух ее устремлялся к Господу. И вскоре почувствовала ответную благодать, что не имела физического свойства, но была свойства именно духовного, поскольку согревала, окружала неземной негой, спокойствием и радостью тихой. Иустина любила это состояние единения со Христом, это волшебное торжество духа, которое несравнимо было с повседневной бренностью жизни, пусть исполненной плотских радостей. Это чувство сложно было высказать бедной человеческой речью, но только словами молитвенными, в которых присутствовал и иной ритм, и иной слог, а сами слова проникались священной, мистической силой. Только они, словно крылья чудесные, помогали унестись душе в Царствие Небесное. И только они позволяли держать невидимую, неуловимую связь со Спасителем, доносить до Него самые потаенные мысли и просьбы. Связь эта была тоньше паутины. Держать ее стоило невероятных усилий, поскольку тишайший шорох палой листвы за окном или любая сторонняя мысль могли ее оборвать. Вот тогда-то осенним ливнем захлестывали душу всевозможные измышления и образы, вполне благочестивые и священные, но, по сути, бывшие не чем иным, как соблазном и искушением. Иустина за годы молитвенного восхождения научилась следовать евангельским поучениям, завещающим: σὺ δὲ ὅταν προσεύχῃ εἴσελθε εἰς τὸ ταμεῖόν σου καὶ κλείσας τὴν θύραν σου πρόσευξαι τῷ πατρί σου τῷ ἐν τῷ κρυπτῷ καὶ ὁ πατήρ σου ὁ βλέπων ἐν τῷ κρυπτῷ ἀποδώσει σοι[76]. В начале трудного этого восхождения она молилась только устами, молитва была поверхностна и слаба. Затем обучилась умной молитве, что присовокупляет к словам еще и рассудок. Но и эта молитва чаще не достигала благодатной связи с Господом. И лишь когда к этим двум молитвам присоединился сердечный трепет, тогда и наступило молитвенное блаженство. От священников и епископов, слышавших самих апостолов, Иустина знала, что есть еще и молитва самодвижущаяся, о которой апостол Павел говорил: Ἀδιαλείπτως προσεύχεσθε[77], когда происходит она в душе твоей сама по себе и даже как бы от души твоей независимо: и во время беседы, за трапезой, и во сне. Следом – молитва видящая, способная внутренним взором созерцать иные души в их земном и даже посмертном воплощении. Молитва восхищения, о которой лишь иногда вспоминали праведники, уносила человеческий разум в чертоги небесные, воспаляя лицо и руки нестерпимым огнем. Однако вершиной молитвенного роста считалась молитва духовная. Мало кто встречал людей, способных на такой подвиг. Ибо в этой молитве ум человека не движется своими силами, но бывает взят силой Духа Святого и отведен в небесную славу и уже не может думать о том, о чем хочет. Ум человека ведется к великим откровениям в ад, на небо – куда хочет привести его Дух Святой. И человек этот пребывает в великих откровениях, и когда возвращается в свое обычное состояние, то не знает, был ли он в теле или вне тела. Ибо это непостижимо разуму его и сердце с душой не могут вместить такого единения с Господом. Такой Великой Любви и По- крова.