Долгих тринадцать месяцев суждено Сашке топать с этими вот и другими людьми по чужой земле. Собственным пузом, коленками, но чаще ногами, конечно, елозить по ней, проливать в нее свою кровь, пот и слезы, от которых на любой иной земле давно бы взошли сказочные цветы, но здесь только камни, сухая соломенная трава, снег и безмолвие. С каждым боем что-то угасало внутри Сашки. Но вместо утраченного света восходила и крепла новая, неведомая ему сила. Сердце черствело. Страх уходил. Смерть не вызывала содрогания. Ему казалось, он становится старше, мудрее, обретает храбрость и мужество. Но вместе с тем где-то глубоко в сердце своем проливал слезы по изнасилованной душе. И слез этих было все меньше.
7
Ὄλυμπος[41]. Imp. C. Messio Quinto Traiano Decio II et Q. Herennio Etruscus Messio[42]
Сорокадневный пост, который он соблюдал по велению Манто, близился к концу. Становился строже. Если прежде ему дозволялось поддерживать силы каштанами и миндалем диким, то теперь отрок довольствовался одной лишь водой и ароматом цветущих деревьев. В сладком этом мареве, где сплелась терпкая горечь черемухи, изысканность жасминов, миндальная нежность и буйство дикой сливы, восседал он среди изумрудных полян до полудня, заклинанием пастушьего рожка созывая к себе сонмы нимф. Болтливые ручейные наяды с бледной до прозрачности кожей и волнистыми, распущенными по голым плечам русыми волосами; загорелые, гибкие телом лесные дриады с венками полевых цветов на головах и совсем уж темные, на абиссинок и цветом кожи, и упругостью волос похожие горные ореады. Все они кружились вокруг отрока, игриво касаясь его губами, легкой паутиной волос, свежестью молодых тел, разгоряченных танцем настолько, чтобы сочатся страстью и необузданной похотью. Но в полдень звуки рожка смолкали, и юные нимфы со смехом исчезали в своих черемухах, скалах, ручьях. А Киприан возвращался к святилищу, где ожидала его верная Лисса, а с недавних пор и сама Манто, уделявшая наставлениям Киприана все больше времени и сил. «Опять с девками этими озорничал», – ворчала Манто, которая к полудню выглядела на сорок и норовом своим напоминала отроку его оставленную в Антиохии мать. Манто не любила нимф, считая их вздорными и низкими божествами.
За тот год, что прожил Киприан возле святилища сивиллы, после нескольких месяцев унижения и испытаний, после двух неудачных попыток сбежать с Олимпа домой и даже кровавой схватки с волчицей, оставившей у него на предплечье и на лодыжке два розовых шрама, а у Лиссы – откушенный лоскут правого уха, после постов изнурительных, чтения сакральных книг и зубрежки магических заклинаний, после вмененных ему в обязанность еженедельных кровавых жертвоприношений Киприан превратился наконец из ученика в соратника сивиллы. Но та считала, что обучение не закончится до того дня, пока отрок не научится переходить невидимую грань верхнего и нижнего миров, не получит благословения от божеств.
После полуденного сна на грубой циновке в тени цветущей смоквы он вновь уходил, теперь уже вместе с волчицей, на свои ежевечерние сакральные πράξεις[43].
Изыскивая с помощью Лиссы стада горных коз, он напускал на них гниль, от которой копытца несчастных воспалялись, потом слоились так, что те не могли ступить и шагу, ковыляли едва-едва, покуда не издыхали в мучениях от гангрены.
Несколько раз собирал стайки песчанок и крыс, заражая блох, обитавших в их шерсти, моровой язвой, а затем направляя покорных тварей в ближние селения и удаленные овчарни пастухов для полного их истребления. «С таким войском я смогу покорить Карфаген!» – бахвалился отрок, проходя мимо опустевшего человеческого жилья, над которым гулко роились мухи-падальщицы.
Ясными вечерами он любил собирать грозовые тучи и, изменяя направление ветра, сталкивать между собой, извлекая из них сокрушительные разряды грома и снопы молний, от которых, казалось, очнутся и снизойдут во гневе к подножию гор сами олимпийские боги. Прихоть его, похоже, уже не знала никаких границ не только в подчинении воздушных, морских и земных тварей, но и незримых сил самого мироздания, управляющего дуновением ветра, изгибом волны, подземным дыханием. И даже низшие из богов слушали его с трепетом. Многочисленные фавны и нимфы, василиски и тритоны, звонкогласые сирены и огнедышащие химеры являлись к Киприану по первому же его зову. Готовые служить и исполнять любые его, часто невинные, детские, но столь же часто и жестокие, безумные шалости. То устроит ночное пиршество с дикими и разнузданными танцами чудовищ возле костров, то скачки кентавров с дорогими призами в виде невинных нимф, то затеет постановку Βατραχομυομαχία[44], в которой главные роли исполняли живые мыши, лягушки и раки. Сама Манто пришла посмотреть на это действо, устроенное неподалеку от ее святилища на берегу затянутого ряской неглубокого пруда с розовыми кувшинками. И смеялась до слез, когда царь лягушек Вздуломорда утопил мышонка Крохо- бора.
Вот и сегодня вечером Киприан развел огонь на самом краю величественного утеса, дабы понаблюдать за сожжением феникса, которого приволокла Лисса из зарослей орешника. Феникс еще дышал. Затравленно колотилось его сердечко. Однако оба багровых крыла его были сломаны тяжелыми челюстями волчицы, а из золотистого клюва струилась ниточка алой крови. Натаскав из ближней рощицы сухостоя акации, Киприан уже сложил и возжег одним лишь дыханием жаркий костер, в который и швырнул издыхающую птицу. Вместе с волчицей они наблюдали теперь завороженно, как пламя опаляет багряное ее оперение, как она какое-то время еще перебирает в агонии лапками, вздрагивает всем телом, но вскоре уже и не шевельнется, испускает пар из-под лопнувшей кожи, золотистый клюв ее обугливается и мало-помалу все тело превращается в прах. Но вот еще и косточки не все сгорели, а огонь вдруг вспыхивает золотистой вспышкой, поднимая кверху снопы искр и птичьего праха, в которых сначала призрачно, а затем все явственнее проступают черты воскресшего феникса, прекрасного и величавого. Глядя на удивительное это превращение, отрок вспомнил вдруг беглого раба Феликса, его молитвы и рассказы про Христа, который точно так же, как птица феникс, был умерщвлен и вслед за тем воскрес, оставляя в сердце каждого надежду на жизнь вечную. Но ведь и сивилла, которая проделывает эти трюки с ежедневными жизнями, и повелители Олимпа, и даже феникс, что живет и возрождается множество раз, смерти не знают и, стало быть, вечны. Только Христос, в отличие от них, пошел на смерть и возрождение не ради забавы. Но ради людей. Причем, по словам Феликса, людей незнатных, совсем простых. Рабов ради даже. И этого поступка Киприан никак не мог осознать. Он казался ему глупым и безрассудным.
Но то ли крохотная искорка от того чудесного воскрешения нечаянно обожгла сердце отрока, то ли дым от тлеющих акаций попал в глаза, наполнились они вдруг необъяснимо слезами, и потекли они по щекам, вызывая в душе Киприана какие-то странные, незнакомые прежде чувства. Стыдно сделалось мальчику собственной, как подумалось, слабости. Шмыгнув носом, он утер подолом туники лицо и вытянулся на земле, положив голову на мягкий и теплый живот волчицы. Небо над его головой было низким и бархатным. И по бархату этому, будто живая, кружилась, поворачивалась во вселенской пустоте сотканная из звездного бисера серебристая вязь мироздания.
– Ты еще не видел настоящего воскрешения, – рассмеялась дряхлая Манто, когда тем же вечером он рассказал ей о чудесах феникса. – Завтра я тебе его покажу. Тем более что и время твое уже приспело.
Наутро отправились в путь втроем. Долго шагали предгорьями священной горы, покуда не добрались до узкой тропы, поднимающейся уступами все выше и дальше в заоблачную высь к вершине. Здесь благоухающие акации и дикие сливы сменились низкими куртинами рододендронов, розовыми метелками астильбы, голубой пенкой букашников. Но дышать становилось все труднее, и через несколько часов изнурительного подъема ноги Киприана едва его слушались, свинцовой тяжестью налились. Но сивилла подгоняла его без устали, обещая скорое завершение горного перехода. Через два часа, не доходя до вершины, они свернули на другую, еще более узкую тропку, что круто сбегала вниз по закраине отвесного ущелья, на дне которого бурлила и пенилась полноводная весенним паводком стремнина. К ней-то и спускались остаток дня, поскальзываясь на насыпях, обдирая до кровавых ссадин колени, цепляясь руками за вывороченные корни сосен. Вблизи горная река оказалась еще стремительнее и опаснее. Чистые ее ледниковые воды на пути с вершины вымывали и уносили с собой мягкий известняк, гранитное и мраморное крошево, ворочали и волокли каменья да валуны, оглушая все окрест грохотом, шипеньем пены, гулом несущейся по каменному руслу воды. А над ними, прямо в теле высокой и отвесной скалы, неприступно возвышалось над стремниной древнее кладбище. Вход в каждую усыпальницу был запечатан тяжелой плитой из туфа, на которой виднелись едва различимые орнаменты и буквы, а также круглое отверстие, похожее на те, что проделывают в речных осыпях ласточки-береговушки. Однако эти – не для птиц, но для душ, отошедших в загробное царство. Влажный туман парил над заброшенным кладбищем.