Сколько часов провели они в молитвах и поклонах Sospita Juno – небесной заступнице Карфагена, вспомоществующей матерям и бесплодным родителям, – не счесть! Благо храм в честь Юноны Спасительницы с ее великолепным мраморным изваянием, с непременными спутниками богини, того же мрамора павлином и кукушкой, возвышался неподалеку от их нового жилища.
Печальные молитвы, в которых становилось все меньше надежды, Юнона услышала только через семь долгих лет. И даровала им нечаянное бремя. Даровала сына, который появился на свет в месяц ее почитаемой памяти – июне. На улицах парило зноем Сахары. Обтирая личико младенца от кровавой слизи ромашковой водой, повитуха с удивлением заметила, что тот улыбается ей, словно родной. И засмеялась в ответ от нахлынувшего счастья. С тех пор мальчик не переставал улыбаться. И не переставал удивлять. Все десять лет. Теперь уже в третьем по значимости городе Римской империи Антиохии, куда перевели по службе отца вскоре после рождения чада…
Родители обняли его по очереди, и отец даже хотел поднять его на руки, однако отрок, смущенно улыбаясь, что-то шепнул ему на ухо, отчего мужчина тотчас отступился и смиренно двинулся следом к храму.
На отроке была туника яблоневого цвета, сотканная и скроенная матерью из шерсти тонкорунной овцы, настолько короткая, что едва прикрывала колени мальчика, содранные до кровавых ссадин ночным молением. Крупная взрослая застежка из бронзы с радужным обсидианом, в глубине которого, если присмотреться, можно было заметить застывший зрачок, крепила к тунике у плеча короткую тогу, как носили ее по тогдашней моде легионеры. Только эта была не из шерсти, а из невесомого китайского шелка. Ступни и лодыжки отрока защищали плотные кальцеи[7] из верблюжьей кожи. А вьющиеся крупными локонами цвета выгоревшей на солнце соломы волосы украшал позолоченный лавровый венок, который вместе со свежим, еще непорочным лицом отрока, с крыжовенными его глазами, прозрачной кожей на шее, сквозь которую можно было заметить пульс голубых артерий, являл собой совершенный образ юного божества.
Вместе подошли к храму. Понтифик уже стоял перед его входом, воздев руки в рыжей шерсти с тяжелыми золотыми браслетами на запястьях к небу, испрашивая дозволения бога нарушить его величественный покой. По обе стороны от Луция Красса уже выстраивались жрецы-иеропеи[8], виктимарии, повара, глашатай-прекон. Где-то в роще позади храма возбужденно мычали приготовленные к закланию быки, блеяли козы и овцы, пахло свежим навозом и ладаном. Не обращая уже никакого внимания ни на родителей, ни на окружавшую его плотно толпу, отрок принялся пробираться к ступеням храма, чтобы вместе с другими культрариями занять место по правую сторону от Луция Красса. И каждый заметил его, поскольку это был единственный ребенок в окружении понтифика. И всяк запомнил.
Солнце утра полнило прохладу священной рощи теплом, замешанным на ароматах кедровой смолы, вереска, мускатных гибискусов. Сонмы солнечных зайчиков, отраженных сталью солдатских доспехов, теперь притихли, лишь вздрагивая робко; гомон возбужденной от долгого перехода толпы постепенно смолкал, превращался в шепот, покуда наконец не сделался тишиной, нарушаемой печальными вздохами жертвенных животных и чистой трелью диких птиц. Прошла минута. Затем другая.
– Audire omnibus! – прогудел трубно, густо и протяжно глас глашатая. – Ut Unguis taverent![9]
– Ἐλθέ, μάκαρ Παιάν, – принялся читать орфический гимн божеству понтифик, – Τιτυοκτόνε, Φοῖβε Λυκωρεῦ, Μεμφῖτ’, ἀγλαότιμος, ἰήιε, ὀλβιοδῶτα, χρυσολύρη, σπερμεῖος, ἀρότριε, Πύθιε, Τιτάν. Γρύνειε, Σμινθεῦ, Πυθοκτόνε, Δελφικέ, μάντι, ἄγριε, φωσφόρε δαῖμον, ἐράσμιε, κύδιμε κοῦρε· Μουσαγέτη, χαροποιός, ἑκηβόλε, τοξοβέλεμνε, Βράγχιε καὶ Διδυμεῦ, ἑκάεργος, Λοξία, ἁγνέ· Δήλι’ ἄναξ, πανδερκὲς ἔχων φαεσίμβροτον ὄμμα, χρυσοκόμη, καθαρὰς φήμας χρησμούς τ’ ἀναφαίνων…[10]
Этот гимн, довольно напыщенный и велеречивый, понтифик читал неспешно, чеканя каждое слово, воздевая к божеству руки, на запястьях которых вспыхивали солнечными отблесками браслеты. Вскоре пурпур его трабеи в подмышках расплылся темным пятном пота, а жабьи старческие веки наполнились слезами. Последние строфы гимна он читал с отчаянием каменщика, перетаскивающего гранитные плиты. Земная жизнь понтифика завершится уже в конце грядущего месяца от апоплексического удара на мраморной террасе его антиохийской резиденции, в два часа пополудни, после того как служанка принесет к его ложу порезанную на дольки солнечную айву и горсть фундука. Кусочек терпкой айвы – вот последнее, что увидит понтифик перед сошествием в царство Аида. И хотя произойдет это только через месяц, айву, и рассыпавшиеся по мрамору орехи, и побагровевшее лицо понтифика мысленным своим взором отрок видел сейчас, в эти самые мгновения. Но побоялся сказать. Побоялся, что ему никто не поверит.
Между тем служки с корзинами, полными жертвенным зерном, с кропилами, ножами и пышущими жаром факелами принялись обходить вокруг алтаря, в то время как другие заводили в храм годовалого бычка. Его уже осмотрел внимательно приближенный иеропей и, не найдя никаких изъянов, начертал углем на рыжей шкуре свой знак – трезубец. Животное входило в храм хотя и нерешительно, но послушно и без всякого страха, звонко цокая чистыми копытцами по полированному мрамору, не упираясь и не натягивая веревку. Даже когда служки вывели его пред толпой с факелами, бычок не прянул назад, а, послушно преклонив голову пред воздетой над ним дланью в золотых браслетах, покорно приблизился к понтифику. Пальцы коснулись мягкой, детской еще шерстки – рыжей с белесыми подпалинами, останавливая его на расстоянии вытянутой руки. И вслед за этим на голову, на шею, на спину животного с шелестом тихим просыпались зерна ячменя, смешанные с крупной морской солью, означавшие скорую встречу со смертью. На мраморном алтаре уже шумно, с треском разгорался огонь, в который специально обученный служка то и дело в определенной последовательности да с молитвой подкладывал сухие ветки кипариса, сосновые и кедровые поленья и свежую эвкалиптовую листву для ароматного дыма. От жертвенного огня зажглись новые факелы, а один из них понтифик опустил в бронзовую кропильницу с барельефом Аполлона и нимфы. Этой водой несколько минут щедро, чтобы досталось каждому хотя бы по капле освященной влаги, окроплял всех присутствующих и в первую очередь само животное, которое, казалось, замерло перед ним в каком-то сакральном трепете. Жертвенным ножом с тяжелой серебряной рукоятью понтифик срезал клок шерсти с головы бычка. И бросил его на алтарь. Шерсть вспыхнула. Теперь тупой стороной ножа, словно прочертил длинную линию от лба до хвоста, отчего по рыжей шкуре пробежала дрожь.
– Macta est, – молвил понтифик, оборотясь лицом к востоку.
– Agone? – вопрошал могучий виктимарий из абиссинцев с курчавой головой и в черном плаще из тонкой кожи, который заменял ему фартук. И медленно поднял над головой бронзовую кувалду.
– Нос age![11] – отвечал понтифик, опуская глаза долу.
В следующее мгновение кувалда с треском ломаемых костей черепа обрушилась на голову теленка. Глаза его вмиг закатились. Покрылись пеленой. Он рухнул как подкошенный сперва на колени и тут же тяжело – на бок. Но тело его еще не умерло. Пока дышало, дыбилось боками, мелко вздрагивало кожей, испускало на мраморный пол желтую лужу мочи. Но виктимарий, ухватившись короткими пальцами за телячьи рожки, уже запрокидывал его голову, подставляя ее поспешно под последний удар, который сегодня в честь праздника свершит сам понтифик.
И тот ударил. Молниеносным рывком жертвенного ножа рассек кожу, мышцы шеи, артерии и трахею, высвобождая тугой поток теплой крови, протяжный хрип из легких. Кровь заливала девственную чистоту мрамора густой вишневой влагой, затекая в стыки между плитами, омывая сандалии и желтые ступни понтифика и хлюпающие сандалии служек, спешащих поднести под струи крови чаши из обожженной глины. Вслед за ними уже поспевали вооруженные ножами культрарии, способные за считаные минуты освежевать жертву до сахарных костей и желтых мостолыг, оставляя нетронутой только голову с прикушенным синим языком между зубами и удивленным взглядом остекленевших глаз из-под рыжих ресниц.