Литмир - Электронная Библиотека

Корежило парня не меньше полугода. Крепко держали его привычки да страстишки прежние. Временами казалось, обет его смешон, не имеет никакого смысла, но лишь досаждает, вводит рассудок в смятение. Что возможно согласиться на какой-то компромисс, послабление. Все равно никто не увидит и не узнает. Не осудит никто. Кто-то неведомый внутри него уговаривал: нет, не сдаться, всего лишь уступить самую малость. Но кто-то иной настаивал: держаться изо всех сил и не уступать. И этот, Иной, пока побеждал.

Время, освобожденное от праздности, с легкостью и даже сердечной радостью тратил Сашка по большей части на занятия и лекции, что читали им советские полководцы, матерые асы не только Великой Отечественной войны, но и всевозможных военных конфликтов, в которых то и дело крепила боевой дух страна: на Кубе, в Корее, во Вьетнаме, Анголе и Эфиопии. Афганская же война, в особенности та ее сторона, что касалась труда авиационных наводчиков, их взаимодействия с военно-воздушными и всеми иными силами, в академии в ту пору не изучались. Стало быть, и ремесло, которым он владел в совершенстве, опыт его боевой ни стране, ни офицерам ее, ни науке военной негож. Так, что ли? Первым делом написал курсовую. А когда научный его руководитель полковник Радионов прилюдно работу эту отметил, отправил на всесоюзный конкурс закрытой тематики и предложил переформатировать курсовую в диплом, поскольку знания это нужные и всей нашей Советской армии полезные, тут у Сашки и вовсе крылья прорезались. Летал по академии орлом. Железяками своими по десятку километров в день нарезал. Так что и железяки в конце концов развалились. На новых протезах, созданных с применением какого-то специального итальянского пластика, шарниров немецких, что, по счастью, оказались и крепче, и удобнее прежних, на радостях записался в волейбольную секцию и теперь по средам и пятницам чеканил мяч, отрабатывал удары «по ходу», «с поворотом» и «переводом» и даже пробовал «пайп». Из-за роста Сашкиного держали его в центральном нападении, в третьей зоне, где лупил по супротивнику со скоростных и коротких передач. По понедельникам и четвергам отправлялся в бассейн, где честно отрабатывал по три километра кролем и брассом. На одних руках, поскольку «ноги» отстегивал еще в раздевалке. Скользил по мокрому кафелю до края бассейна на одних лишь культях. Никто не видел, никто не знал, как отлеживается в общаге после всех этих тренировок безногий капитан. Как ноют, стираются в кровь обрубки, как разъедает хлоркой глаза, но вместе с тем крепнут напоенные молочной кислотой мышцы, закаляется воля, а тело увечное переполняется жаркими волнами тестостерона.

В конце второго курса упросил начальство летного факультета доверить ему штурманское место на учебной «тушке», которая хоть и летала недалеко и невысоко, хоть видом уступала сухопарым, поджарым «Мигам», зато вновь пробудила позабытые чувства. Вибрация алюминия. Щелчок фонаря. Завывание лопаток турбин. Запах бензина, сгорающего в огне. Короткий и мучительный разбег, что отдается в тебе каждой трещинкой, каждой выбоиной бетона. И эта нездешняя, озерная лазурь, что поначалу едва прорывается сквозь серую паклю облаков, но с каждым мгновением становится все ярче, все полнее, покуда не обрушивается на тебя всей своей чистотой и безбрежной негой. И эта свобода полета, которой нет ни определения, ни предела. И эта тишина…

Там, на высоте в одиннадцать тысяч метров, он попросил инструктора переключить управление на себя. Положил руки на штурвал, ощущая пальцами покорность машины, скользящую ее скорость. Взял на себя совсем слегка, переводя «тушку» в следующий эшелон, в стратосферные недра, и даже не глядя на высотомер, что накручивал уже и двенадцать, и двенадцать с половиной тысяч. Но тут раздосадованный третьей беременностью жены и инвалидом за спиною инструктор вновь перевел управление на себя, разворачивая машину вниз и назад к учебному аэродрому. В дождь. В простуженный апрель.

17

Ἀντιόχεια[82]. Flavio Antiochiano II et Virio Orfito[83]

Дом кудесника опустел. Промозглы, усыпаны слежавшейся палой листвой мраморные веранды. Залы выстужены, гулки. Каждый шаг, каждый шелест возвращаются простуженным эхом. Пылью покрылись столы ливанского кедра, изящные сирийские лежанки, мраморные бюсты римских императоров и греческих божеств. Занавеси воздушного китайского шелка безжизненны, вялы, а местами и вовсе прогнили. Сморщились, словно старушечья кожа, яблоки в бронзовой вазе, а бронза покрылась красивой изумрудной патиной. Засохла герань в горшках. Даже привыкшие к запустению суккуленты испустили влагу и дух.

Часть прислуги скончалась и уже сожжена. Другие заражены. Остался только семидесятилетний сторож, что по немощи своей едва волочит ноги, да армянка Ануш, которая теперь и за стряпуху, и за сиделку, и за посудомойку.

Киприан видит их редко. Лишь утром и после захода солнца, когда по извечной сыновней привычке приходит приветствовать мать и прощаться с нею. Безумная его не узнает, как и прежде, глядит сквозь него, мимо. Безостановочно теребит пальцами полы туники. Гудит, кряхтит, мычит что-то понятное только ей самой. А теперь еще и смердит. Сколько ни мыла ее Ануш и со скипидаром, и с лавандовым маслом, и с мылом оливковым, запах невыносимый исчезает всего на несколько часов. И появляется вновь. Сладкий запах гибнущей человеческой плоти. Киприан бы мог превратить мать в сладкоголосую птицу. Или в юную оливу, что проживет не одну сотню лет. Однако рассудка ее вернуть не мог. А это означает, что выродится олива. И птица в безумии ринется к солнцу.

Целыми днями скрывался теперь Киприан в отцовском таблинуме[84]. Здесь и спал, укрываясь верблюжьим одеялом, на скрипучем ложе из фисташкового дерева. Он перечитывал Платона и стоиков, среди которых особенно выделял Хрисиппа и Панетия Родосского с его замечательным трактатом Περὶ τοῦ καθήκοντος[85], наполнившим в свое время живительными соками платонизма школьную реформу империи. Восхитился и неведомым ему прежде учением Филона Александрийского об аллегориях и экзегетике, благодаря которым Септуагинту можно расценивать как источник не только философской, но прежде всего религиозной и Божественной истины. Одну фразу из его трактата Περὶ ἀρετῶνπρῶτον, ὅ ἐστιτῆς πρεσβείας πρὸς Γάϊον[86] он даже выписал на отдельный пергамент, вновь и вновь перечитывая и удивляясь проницательности этого иудея: λέγεται μὴ μόνον ἰατρὸς ἀλλὰ καὶ μάντις ἀγαθὸς Ἀπόλλων εἶναι, χρησμοῖς προλέγων τὰ μέλλοντα πρὸς ὠφέλειαν ἀνθρώπων, ἵνα μή τις ἐπισκιασθεὶς αὐτῶν περὶ τὸ ἄδηλον ἀπροοράτως καθάπερ τυφλὸς τοῖς ἀβουλήτοις ὡς λυσιτελεστάτοις ἐπιτρέχων ἐπεμπίπτῃ, προμαθὼν δὲ τὸ μέλλον ὡς ἤδη παρὸν καὶ βλέπων αὐτὸ τῇ διανοίᾳ οὐχ ἧττον ἢ τὰ ἐν χερσὶν ὀφθαλμοῖς σώματος φυλάττηται, προνοούμενος τοῦ μηδὲν ἀνήκεστον παθεῖν. ἆρα ἄξιον τούτοις ἀντιθεῖναι τὰ παλίμφημα Γαΐου λόγια, δι’ ὧν πενίαι καὶ ἀτιμίαι καὶ φυγαὶ καὶ θάνατοι προεμηνύοντο τοῖς πανταχοῦ τῶν ἐν τέλει καὶ δυνατῶν; τίς οὖν κοινωνία πρὸς Ἀπόλλωνα τῷ μηδὲν οἰκεῖον ἢ συγγενὲς ἐπιτετηδευκότι; πεπαύσθω καὶ ὁ ψευδώνυμος Παιὰν τὸν ἀληθῆ Παιᾶνα μιμούμενος· οὐ γὰρ ὥσπερ τὸ νόμισμα παράκομμα καὶ θεοῦ μορφὴ γίνεται[87].

И в отчаянии осознавал, в последние дни всё острее, как на него нисходит еще не убеждение, но только предчувствие: прежняя вера была заблуждением. Все эти немыслимые, кажущиеся неземными и даже божественными чудеса и превращения виделись ему обманом. Да и сам божественный сонм, в котором каждый отвечал за ту или иную стихию, враждовал, совокуплялся, производил на свет незаконных божеств, напоминал собой дурно воспитанное семейство, впитавшее наихудшие из людских пороков. А потому – порочное. Сыновья, убивающие матерей. Отцы, сожительствующие с дочерьми. Брат, посягающий на сестру. Сестра, изводящая брата. И все вместе – уничтожающие людей. Все эти кентавры, фавны, гарпии, сатиры и бесы – смешение животного и человека. Но по сути своей звери, победившие человеческое начало. Или, как возвещал об этом Тертуллиан: «Боги ваши и демоны – одно и то же, а идолы – тела демонов». Вот какой была его вера. И весь его опыт поначалу здесь, в Антиохии, а затем на Олимпе в святилище сивиллы, и в Аргосе, и на Икарии, и в Мемфисе Египетском – всюду свидетельствовал лишь об одном: вера его – темна. Нет в ней даже лучика света. А коли так, то и вся его прежняя жизнь – во тьме, в отсутствие Бога. В противопоставлении Ему, в бегстве от Него, даже в борьбе с Ним. Не тому ли свидетельством совершенно явственным все его попытки овладеть душой Иустины? Попытки тщетные. Волшебство бесплодное. Ворожба зряшная. Подобно волнам морским, рушились на скалу. Бились. И рассыпались серебристым дождем. Уходили в пучину. Да что же это за скала такая, какую не в силах снести ни океанские волны, ни силы тьмы во главе с их всесильным князем? Что за вера это такая, с которой не умудренная жизнью и опытом матрона, но хрупкая девочка, недавний ребенок, с легкостью сокрушает любые козни, могучее, многовековой закваски волшебство?

вернуться

82

Антиохия – город в древней Сирии, в наст. время – территория Турции.

вернуться

83

В год консульства Флавия Антиохиана (во 2-й раз) и Вирия Орфита (лат.). (270 г.)

вернуться

84

Таблинум – кабинет хозяина (лат.).

вернуться

85

«О надлежащем» (др. – греч.) – трактат философа-стоика Панетия Родосского (ок. 185 до н. э. – 110 до н. э.).

вернуться

86

Трактат Филона «О посольстве к Гаю» представляет собой первую часть более крупного труда «О добродетелях».

вернуться

87

Говорят, что Аполлон – не только прекрасный врач, но и прорицатель, предсказывающий будущее в [своих] прорицаниях для пользы людей, чтобы кто-нибудь из них, пребывая во тьме относительно неведомого, внезапно, словно слепой, не бросился бы в [нечто] нежелательное, стремясь к нему как к [чему-то] в высшей степени полезному, но чтобы [каждый], зная наперед будущее, словно оно уже настало, и видя его мысленно не хуже, чем [мы видим] то, что близко, телесными очами, берегся бы, принимая меры к тому, чтобы с ним не случилось ничего пагубного. Так достойно ли сравнивать с этими [прорицаниями] зловещие речи Гая, в которых предвозвещались бедность, бесчестие, изгнание, смерть облеченных властью и могущественных [людей] по всей земле? Что может быть общего с Аполлоном у того, кто никогда не заботился о чем-то близком или родственном? Пусть прекратит лжеименный Пеан подражать истинному Пеану: ведь образ Бога нельзя подделать, словно [золотую] монету.

Трактат Филона «О посольстве к Гаю». (Перевод с др. – греч. Л. И. Щеголевой.)
52
{"b":"702764","o":1}