Присмиревшая молодежь слушала его оторопело. Иные и вовсе отодвигались подальше, не веря услышанному, наивно полагая, что все это не более чем розыгрыш, шутка умом пошатнувшегося странника. И даже улыбались глумливо.
И лишь один Аглаид думал о чем-то сосредоточенно, жадно всматриваясь в лицо Киприана, словно стараясь запомнить его навек. Когда же тот закончил свой рассказ, вновь пригубил из кубка и, преломив сочную мякоть смоквы, предложил выйти прочь.
Здесь, возле топкого пруда, чьи земноводные обитатели уготовились к ночным серенадам, юноша упал на колени и произнес:
– Вижу, только ты и в силах помочь моему горю. Поверь, ни злата, ни драгоценных камней я не пожалею, лишь бы ты согласился силой своей колдовской разрушить чары, что опутали меня и не дают даже дышать без сердечной боли. Можешь ли ты побороть эту напасть?
– А что за напасть, досточтимый Аглаид? Ты не сказал.
– Любовь, мой друг, любовь.
Всю-то ночь до первых проблесков юной зари продолжалась вакханалия эта. С десятками кувшинов вина, которым, опьянев, даже поливали друг друга. С потешными битвами на мечах, окончившимися все же нешуточно – глубокими порезами и синяками. С плесканиями в пруду и повальным соитием на его берегах.
Киприан, которому все это было уже не в радость, тем временем подходил к городским вратам.
Кондак 5
Боготканную одежду святаго крещения приявше, о Киприане, усердно молился еси к Богу о прощении грехов, прежде содеянных, неустанно воспевая Богу: Аллилуиа.
Икос 5
Видев епископ подвиги и труды твоя, священномучениче Киприане, пост, многонощное бдение, коленопреклонение, молитвы слезныя, и по прошествии месяца поставил тя диаконом. Мы же, благодаряще Бога, восхваляем тя: Радуйся, день и нощь к Богу взывавый; Радуйся, руце свои к Нему простиравый. Радуйся, о прощении Того просивый; Радуйся, слезныя молитвы Ему приносивый. Радуйся, пламенную любовь к Богу показавый; Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.
10
[62]
Утро в горах уже совсем морозное, до мелкой трясучки. До седой изморози на влажных камнях. Проваливаешься в объятия тревожного сна на каких-нибудь четверть часа. И вновь пробуждаешься от холода, высасывающего сквозь бушлат с цигейковым воротом, сквозь ватные штаны в пятнах машинного масла последнее тепло.
Законопатили их духи в неглубокой расщелине на подходе к вершине Хаваугар плотным минометным огнем да еще срубили крупным калибром поспешившую на подмогу дежурную «вертушку».
Всю ночь пылала, чадила сажей подбитая машина, распластавшись на пологом склоне погнутыми лопастями винта, плавящимся дюралем, топорщась мертвенно силовым каркасом, схожим с ребрами доисторического животного.
Утыканные множеством заметных и вовсе не приметных пещер склоны Хаваугара – и сами по себе неприступный укрепрайон, который так просто не зачистишь. Хотя и зачищали его за все малые и большие Панджшерские операции не раз, и бомбили фугасами по пятьсот кило каждый, всяческими ракетами, «гиацинтами» да «градами», полировали. Сокрушительными этими ударами только новых дыр понаделали. Но народ горный не напугали. Стал он еще осторожнее и хитрее. Забирался в норы на отвесных скалах по канатам. Шинковал оттуда доблестные наши войска почем зря. И вновь исчезал куда-то.
Подкравшаяся с тыла разведрота к рассвету начала отвлекать огонь на себя. Оживился радиообмен, где в шелесте и провалах помех каждый из участников, то и дело матерясь трехэтажно, просил, а то и умолял добавить, прижать, вдарить, расфигачить к едреной фене. Из расщелины своей спасительной, вооружившись только армейским биноклем, штурманской линейкой и радиостанцией новомодной взамен пробитого осколком раритета, передавал Сашка фактическую погоду, основные ориентиры огневых точек повстанцев, азимуты подхода и курсы атаки. Вертолетная эскадрилья уже знала о потере своего экипажа. И рвалась в бой отомстить за погибших ребят.
– Визит, как слышишь? – голосит возбужденно бортовая радиостанция «крокодила» Сашкиными позывными. – Курс сто пятнадцать. Заходим на боевой. Разрешите работать?
– Работать разрешаю.
Врываются в ущелье один за другим рокочущей густо стаей. Плавя холодный воздух в роторах силовых установок до кисельной окиси углеродов, изготовляясь всем своим тротиловым эквивалентом, всем своим свинцом, поражающими элементами и ненавистью к отмщению. С глухим грохотом, подобно ангелам бездны, опускались «вертушки» с небес. Поочередно хлестали ракетным огнем, сыпали пулеметными молниями, с исступленной ненавистью топили гашетку, покуда та не задыхалась холостым щелчком. А после того с пронзительным воем разворачивались в обратку, чтобы уступить место для боя новой машине. И новой ненависти боя в смертельной и беспощадной этой карусели.
Горы в ответ огрызались пулеметным огнем. Лавиною гранитного камнепада. И гулким эхом, усиливавшим и разносящим звуки этого ада на многие километры окрест. Горное эхо останавливало проворный ход диких козлищ. Возбуждало стаи остроклювых стервятников, уже приученных к тому, что после каждого такого эха наступает сладкая пора пиршества на останках человеческой плоти. Кипятило кровь жителям горских селений, для которых каждый раскат эха означал потерю мужа, сына и брата. Ближнего или дальнего. И даже когда горы умолкли мертвенной тишиной, карусель боевых машин продолжала утюжить горы огнем преисподней, словно желая расстрелять самое сердце Панджшера, уничтожить пять его львов.
В узкой расщелине под градом гранитной щебенки и каменюк увесистых, одна из которых припечатала Сашку пониже зада, под грохот и треск измочаленной, изнасилованной моторами чистоты горной, под всполохи рвущейся плазмы и ударной адиабаты лежал он, в припадочном исступлении отсылая в эфир короткие, как проклятия, приказы. Ожидая с нутряным ужасом, что следующий удар, следующая вспышка или крохотный осколок каленой стали оборвут его жизнь равнодушно и мгновенно. «Лучше бы так, – молил незнамо кого Сашка, – мучиться не смогу». Помимо скорой смерти он просил Его пожалеть мамку. А отца, если тот видит его сейчас в этой глухой расщелине, укрыть и спасти полой невидимой своей шинели. Глубинная метафизика войны в том и состоит, что в какой-то момент солдатской жизни теряет всяческую связь с миром материальным, скоблит душу до донышка, обращает к Тому, Кого и по имени-то не каждый знает, но сердцем чувствует, как чувствуют мать, по гроб связанную с ее отпрыском невидимой духовной пуповиной.
Так и Сашка молился безымянно, безадресно, истово, слов не выбирая, иной раз и матерясь, и трясясь всем своим скукоженным под бушлатом телом, пылью харкая, глазами слезясь.
Возмездие свершилось. Одни машины, жирно и дружно похлопывая лопастями, подались на базу, а им на смену уже спешили другие – подбирать выживших, покалеченных, мертвых.
Выбрался и Сашка из своей засады. Отряхнул с рукавов, с обшлагов бушлата гранитную пыль. Влажный изнутри от пота треух с фамилией неизвестного ему воина, может, и убитого уже, на изнанке обстучал о коленку. Станцию с удочкой штыревой антенны конструкции Куликова на спину взгромоздил. Подпалил ароматную после всех душевных расстройств и потрясений болгарскую сигаретку «Стюардесса». Следом и другие бойцы повылазили. Запыленные их физиономии солнечно сияли. Боевой дух пер, что называется, изо всех щелей. Пускали яростно дым. Передергивали затворами раскаленных неубиваемых «калашей» со спаренными рожками, валетом перехваченными изолентой. Ржали беспричинно и неугомонно. Радость мальчонок была понятна и в простоте своей очевидна. Вот еще один бой позади. И ты, сучий потрох, снова живой! Это ли не счастье?
Да только метров через пятьсот перехода по сухому гранитному логу к подбитой, тлеющей воньким химическим чадом, вспыхивающей синим и зеленым огнем дежурной «восьмерке» лица бойцов вдруг осунулись, дух боевой враз улетучился.