Молодые люди, покуда распорядитель пира не пригласил их к столу, хвастались друг перед другом серебряной инкрустацией уздечек, статью жеребцов и убранством колесниц. У одних за спиной были колчаны со стрелами и луки, искусно вырезанные из египетской акации. У других – кинжалы и иберийские мечи, предназначенные для ближнего боя, но скорее как свидетельство юношеской гордыни, желания продемонстрировать сверстникам свою мужественность. Девушки в полупрозрачных туниках из тонкого шелка, бесстыдно облегающих их гибкие станы, сплетничали, заливались серебряно-звонким смехом, не забывая похвалиться подружкам новым изумрудным ожерельем, браслетом из золота, сапфировыми серьгами.
Вдруг кто-то окликнул Киприана из шатра, и тот, лишь на мгновение замешкавшись, последовал на оклик, сам еще не понимая зачем.
Юноша, позвавший его, видно, верховодил в этой компании. Роста невысокого. Ликом смугл. Утончен отрочески. Мелкие его кудри, карие глаза, широкий горбатый нос выдавали в нем сирийца. А дерзкий взгляд – сирийца непримиримого и горделивого. Казалось, он еще только вступает в юношескую пору, однако авторитетом, храбростью, нахальством превосходил многих, в том числе и ребят возрастом постарше. Звали его Аглаид.
Под удивленными взглядами товарищей, сдавленный шепот и перемигивания девиц, Аглаид с аристократической непринужденностью и радушием пригласил путника пройти в шатер, подготовленный для пиршества, и посадил его рядом с собой. Прежде чем сесть, Киприан поклонился юноше и пристально посмотрел ему в глаза, читая в них за пеленой надменности страх и отчаяние.
– Возможно, я смогу помочь твоей беде, – молвил Киприан вполголоса.
Юноша вскинул удивленно брови, но промолчал, в ответ указуя рукой на вышитую павлинами подушку.
После того как подняли кубки с фалернским вином, разговоры оживились. Судачили, как и многие горожане, о гонениях на христиан. И о том, что Антиохия вдруг оказалась в самом центре этих гонений.
– Да не вдруг, – запальчиво горланил некий юноша в голубой тунике и с двумя медными браслетами на запястьях, – а при вашем попустительстве и попустительстве предков ваших заселили они наш прекрасный город. Кто, по-вашему, терпел этого Савла и Варнаву, и Симеона Нигера, и Манаила? Не ваша ли родня? Гнали их иудеи. Синедрион иудейский постановил умертвить. Так вы приютили. Нечего теперь жаловаться!
– Слышал, появились целые христианские полисы, – вторил ему другой, с копной рыжих волос и пронзительно-голубыми глазами. – Не распинать же всех? Крестов не хватит!
– А я их понимаю, – вмешалась белокурая девушка с упрямым ртом. – Разве вправе мы преследовать людей только за то, что они верят в другого бога? И, кроме того, не кажется ли вам, что вера их сильнее нашей, ежели без страха идут за нее на смерть. Они с радостью умирают за своего Христа. А вы готовы умереть за Аполлона?
– Не гневи богов, Корнелия, – прервал ее Аглаид, – христиане – угроза империи. Если они чтут какого-то иудея Христа, если только ради него готовы идти на смерть, то они никогда не сделают это ради римского императора. И не до́лжно ли глубоко сожалеть… о том, что дерзко восстают против богов люди жалкой, запрещенной, презренной секты, которые набирают в свое нечестивое общество последователей из самой народной грязи… Они называют друг друга без разбора братьями и сестрами для того, чтоб обыкновенное любодеяние чрез посредство священного имени сделать кровосмешением…
– И поклоняются ослиной башке, – крикнул кто-то.
– И приносят в жертву младенцев, – крикнул другой.
– А что думает о них странник? – спросил Аглаид, оборачиваясь к Киприану.
За время долгого своего путешествия тот встречал множество христиан, но самую первую встречу с беглым рабом Феликсом, его тайную молитву в убогом закуте и явленное там чудо помнил ясно, словно одним лишь воспоминанием этим прикасался к чистому источнику благодати. Уже в Мемфисе он усердно изучал апологии Юстина, зачарованный его понятиями ἀγέννητος, ἄρρητος, ἄτρεπτος и ἀΐδιος[59]. Но более того ошеломлен его стойкостью на суде, приговорившем этого выдающегося философа и апологета, а заодно и нескольких его последователей к смерти. «Я преподавал много философий, – смиренно отвечал он судьям. – Сейчас у меня одна. Это философия Христа».
Киприан восхищался виртуозной полемикой с гностиками лионского епископа Иринея, обосновавшего неделимость Святой Троицы и, собственно, саму сущность совершенного человека, который и сам «состоит из трех – плоти, души и духа, из коих один, то есть дух, спасает и образует; другая, то есть плоть, соединяется и образуется, а средняя между этими двумя, то есть душа, иногда, когда следует духу, возвышается им, иногда же, угождая плоти, ниспадает в земные похотения. Итак, все не имеющие того, что спасает и образует жизнь, естественно будут и назовутся плотью и кровью, потому что не имеют в себе Духа Божия».
Как и многие просвещенные волхвы, Киприан руководствовался учением Оригена о предсуществовании человеческих душ и уже после мученической гибели философа специально отправился в Кесарийскую библиотеку, чтобы прочесть лишь некоторые из свитков Гексаплы[60].
И уж естественно, как и всякий образованный человек того времени, человек, возлюбивший не только мистическую составляющую мира, но и его смысловую, философскую составляющую, Киприан, пытаясь докопаться до истоков мироздания, с удовольствием заучил наизусть крамольные, запретные афоризмы неистового Квинта Септимия Тертуллиана, который заявлял: Credo quia absurdum est, о душе утверждал – Anima naturaliter christiana, а к женщине обращался со словами: Tu es diaboli janua[61].
Императорская власть теперь не казалась непоколебимой твердыней, как прежде. И даже святость богов оказалась небезупречна. Но ведь не может один, хотя бы и самый праведный человек, пусть и добровольно взошедший на крест ради грехов всего человечества и воскресший, по Писанию, на третий день, разрушить не только империю, но и веру тысячелетнюю? Значит, сила не в Человеке и не в Его распятии. И даже не в Воскресении. Но в не познанной человеческим разумом силе, сокрытой и в Нем, и в Отце Его и в Святом Духе. Силе, соединяющей все эти три ипостаси. И потому творящей весь этот мир. Промышляющей о нем. И его освящающей.
Чем чаще испытывал Киприан на себе эту великую силу, тем явственнее ощущал собственную беспомощность, а все свои многочисленные умения по совращению человеческой души, все эффектное, но по сути своей бессмысленное ведовство осознавал не более чем фокусами бродячих актеров.
Но все это – где-то глубоко, на самом донышке души. На поверхности же – гордыня, тщеславие, зависть. За спиной – армия тьмы, что ходила за ним повсюду.
Развалясь на подушке с павлинами, Киприан, лениво отрывая от виноградной грозди ягодку за ягодкой, наконец произнес:
– Что там Христос и верные его последователи! Поверьте мне, я видел самого князя тьмы, ибо умилостивил его жертвами; я приветствовал его и говорил с ним и с его старейшинами; он полюбил меня, хвалил мой разум. Обещал поставить меня князем по исхождении моем из тела, а в течение земной жизни – во всем помогать мне; при сем он дал мне полк бесов в услужение. Когда же я уходил от него, он обратился ко мне со словами: «Мужайся, усердный Киприан, встань и сопровождай меня, пусть все старейшины бесовские удивляются тебе». Вследствие сего и все его князья были внимательны ко мне, видя оказанную мне честь. Внешний вид его был подобен цветку; голова его была увенчана венцом, сделанным из золота и блестящих камней, вследствие чего и все пространство то освещалось, а одежда его была изумительна. Когда же он обращался в ту или другую сторону, все место то содрогалось; множество злых духов различных степеней покорно стояли у престола его. Ему и я всего себя отдал тогда в услужение, повинуясь всякому его велению.