По обе стороны бортового остова, посреди черных от копоти камней, раскиданы скрюченные, обугленные останки, в которых только по пропорциям, и то неявным, возможно узнать человека. Спаленная до состояния угля кожа и плоть – на ногах, на пузе, на голове – обвалились, обнажая сахарной чистоты кости, ребра, черепа. Их оскал даже можно было принять за улыбку.
Бредущие мимо бойцы, и те бойцы, что только прибыли на поле битвы для вывоза павших; опытные, войною не раз целованные да битые, и те, для кого это было самое первое кровавое сретение, – все они до единого, глядя в пустые глазницы павших, а потом еще долго чуя спиной их насмешливый оскал, испытывали безотчетный ужас. И столь же безотчетную, не иначе как даруемую провидением радость. Не меня!
Пока курили, сгрудившись потным, прокопченным, гомонливым табором возле плоского, с небольшим наклоном валуна, приспособив его под своего рода удобную столешницу, на которую можно выложить фляги с водой, несколько банок тушенки, пакет сухарей и солдатскую радость – рогачевскую сгущенку, Сашка все оглядывал притихшие скалы, уклоны. Некоторые из них, раскуроченные огневой мощью советского оружия, щерились глубокими зияющими дырами, откуда торчали ракетные осколки, тряпичная рвань убитых, но чаще возле них клубилась глухая и безжизненная тьма. Другие откосы, избежав возмездия, кустились мирно куртинами полыни и ежовника. Вспыхивали на солнышке, то и дело прикрываемом снующими облачками, короткими блестками слюды, вкраплениями горного оникса. Такая вот точно вспышка проскочила возле незаметной, прикрытой сухостоем пещерки метрах в двухстах вперед по пологому нехоженому склону. Досматривать ее никто не приказывал, угрозы – явной или скрытой – от нее вовсе не исходило, однако что-то, ни с того ни с сего, Сашку от тушенки и сгущенки отворотило да в бездну поволокло. Ну и ротный отправил вдогонку, раз такое дело, двух своих бойцов. Двух белокурых, аки херувимы, парнишек недавнего призыва.
Подбираясь поближе к пещере, Сашка все отчетливее понимал, что убежище это – с секретом. Прежде всего приметил он вымазанный глиной ствол китайского пулемета, несколько цинков с патронами возле стеночки. Показал глазами пацанам двигаться тише: ножищами по осыпи не шаркать, хвост поприжать и навострить уши. Да прикинуть, куда им всем сваливать, если стрелок вдруг от контузии очухается и начнет палить по сторонам. Однако тот не шевелился. Затвором не щелкал. И даже не дышал. А через несколько шагов оказалось, что его там и вовсе нет. Логово – пусто. Стало быть, место это резервное, изготовленное на потребу будущих сражений.
Протиснулся в него не без труда. Пошарил по углам, обнаружив в одном из них три ручные «лимонки», еще один пулеметный цинк и глиняную деревенскую плошку с заплесневелыми остатками сыра. Пулеметчик покинул свой пост не меньше недели назад. Если не считать крупнокалиберного пулемета, добыча была не слишком богатая. А если учесть, что оружие необходимо еще выволочь да спустить вниз вместе с остальными боеприпасами, то еще и трудоемкая. Впрочем, иных добыч тут и не бывало. Любое благо, даже совсем скромное, солдатское, оплачиваемое всего-то несколькими чеками «Внешпосылторга», приходилось отстаивать, добывать, а порой и вымаливать у того, кто выше тебя, старше, опытнее, сильнее.
Выполз из вражьего логова весь в земляной пыли. С бурыми пятнами пота в подмышках, на вороте. Ступил от створа всего-то два шага вперед, когда послышался короткий, показалось ему, совсем далекий хлопок. Мелькнуло: подорвался кто-то, должно быть. Но в то же мгновение голубая лазурь неба с прытко бегущими облачками вдруг кувыркнулась набок. Сашка упал, пребольно хряснувшись башкой о камень. И только тогда увидел полотняное, бледное лицо одного из облаченных в солдатские бушлаты херувимов. И понял: подорвался он сам.
Ног он не чувствовал. И не видел. Но та поспешность, с которой херувим рылся в своей аптечке, а другой, тоже полотняно-бледный, хрипел о помощи в эбонитовый кукиш рации, не оставляла никаких сомнений, что дело его совсем худо. Закружило.
– Потерпите, тащ капитан, потерпите еще немножечко. Я щас… – лепечет херувим, извлекая наконец из подсумка шприц промедола и с размаху всаживая его сквозь портки в левую Сашкину ляжку.
– Ноги? – спрашивает его Сашка, чуя обреченно ответ.
Парень кивает, ширя зрачки, словно впервые видит отверстую плоть человечью. А может, и правда впервые?
– Сильно цепануло?
– Одну оторвало. Вона, в кустах. Другая болтается… Может, пришьют еще…
Сашка повернул голову, куда показал херувим. Возле куста высохшей акации лежала его нога, какой он помнил ее еще с прошлого дня: в шерстяном носке с вишневым ободком, что связала и прислала с прошлой посылкой мама, в новом, почти не топтанном еще берце, пару которых недели две назад раздобыл на вещевом складе в Джелалабаде взамен обожженных на солдатском костровище по рассеянности дневального. Штанина была черна от крови. Длинная игла сухой акации пронзила ногу чуть выше голени.
– Херушки мне пришьют, а не ногу, – молвил Сашка, казалось бы, обреченно, но тут же добавил по-солдатски рублено, жестко:
– Снимай антенну. Делай жгут. Перетягивай выше отрыва.
Упругий штырь антенны гнуться не желал. Вертелся налимом. Пружинил нещадно. В том числе по морде и самому херувиму. Но тот его, заразу, все ж дожал, догадавшись ослабить натяжку, и тросиком стальным с россыпью алюминиевых втулок обе ноги перетянул.
А тут и «Скорая помощь» подоспела. Грохочущим левиафаном опускался к нему все ниже спасительный борт, уже и лесенку сбросил вниз, поскольку присесть ему на этом зыбучем уклоне никак невозможно. Разве что ювелирно коснуться камней краешком шасси, подцепить «трехсотый» руками и тут же умчаться в звенящую зыбь утра. Воздушная кавалерия и не таких храбрецов в руки медиков доставляла. И не таких бедолаг с того света выковыривала.
Херувимы Сашке под белы рученьки просочились. Просили держаться покрепче да вновь потерпеть. Поволокли к «восьмерке», словно жеребцы в упряжке – без всякого разбора и оглядки на его безногое положение. Культя кровит. Другая нога на сухожилиях только еще и держится. Крутит ее, горемыку, волочит по камням вразнос. В деле спасения раненого теперь первее всего время, за которое доставят того в медсанбат.
А тут, как на беду, и шок травматический начал отступать, а может, и действие промедола ослабло, только почувствовал Сашка и обрубок свой искромсанный, и каждый выкрутас ноги оставшейся, каждый камушек, по которому ее, бедолагу, тяжким бременем волочило.
И боль. Такой боли он в прежние годы не ведывал. Не знал, что такая бывает. Классе, наверное, в пятом мать отвела его к дурно пахнущей тетке-стоматологу, что поставлена была поправлять зубы детишкам в районной поликлинике. Видно, тетку эту зубному ремеслу обучали в фашистском концлагере, поскольку издевалась она над школьником не меньше часу: ковыряла во рту стальным инструментом, сверлила на малой скорости, да так, что в комнатухе зубоврачебной воняло паленой костью, дымок из пасти струился, а сверло то и дело соскальзывало в десну. Тетка злилась. Со всей дури упиралась локтем в тщедушную парнишкину грудину. Рожей своей широкой с черным волосьем на верхней губе и длинными завитками на бороде нависала над Сашкой потно, сердито, грузно, отчего и боль, и ужас смешались в нем в бабью, недостойную пацана истерику. Голосил и визжал по матери. Пинал тетку в мягкий живот коленом. Ужом вертелся. Отчего унижение и боль только крепчали.
В другой раз в одной из многочисленных дворовых потасовок, без которых советскую жизнь, равно как и без крепкой дворовой дружбы, трудно себе представить, Женька Алпатов, званный местным населением за приверженность к идиоме Бляхамуха, врезал Сашке по яйцам. Дрались они благородно за сердце местной Дульсинеи Леночки Ковалевой, что помимо средней школы посещала еще и школу музыкальную, и студию бальных танцев, а в свободное время разбивала мальчишечьи сердца зазывными взглядами без разбору, неприличной для восьмиклассницы длиной юбок и вполне себе профессиональным флиртом напропалую. Чаще всего его результатом становились такие вот потасовки. Бились кулаком в морду. Дубиной – по хребту. Свинцовым кастетом – под ребра. Но чтоб вот так подло, с футбольным замахом да с оттяжечкой по причинному месту, такого не бывало. Сашку от сокрушительного удара враз переломило. Рухнул наземь, ухватившись за пах. Не смея вздохнуть. Потом катался по волглой осенней траве подранком. Выл, цедил страшные проклятия Бляхамухе, матери его, отцу и всей его неведомой родне заодно. Остаток дня сидел. А если и двигался, то пингвином, вперевалку. Вечером, схоронясь в ванной комнате, с ужасом взирал на опухшие свои причиндалы, холодея от одной только мысли, что никогда не сможет ими уже воспользоваться и покорить сердце Ковалевой Ленки. Утром ссал кровью. Но через пару дней организм с ушибом совладал, а через месяц и инцидент был исчерпан, ознаменованный пачкой дорогих сигарет «Каравелла» и мирным их воскурением с покаявшимся Бляхамухой.