Два вида моря Луна жаждет пены морей! Слышишь ли, море, людей, прошедших пустыню дней и знающих жажды вкус? Сквозь гул стремящихся к Небу волн, как возгласы услыхать людей, изумлённых силой притяжения властных вод, но не падающих, трепеща, лицом в прибрежный песок? Если же смоешь, море, лик лунный бедром волны, пока не наполнится свадебный кубок шипучим вином, сумеешь ли ты познать, одним волненьем своим, ночную жажду небес? Невеста ждёт жениха, жених ожидает хупы [69]́: хупы первозданных небес ради слияния вечного. Но за гранью отчаянья больше отчаянья нет: поля восстают после жатвы, идут кипарисы рядами до края небесного свода, до крон вековечных лесов, куда сошли мои близкие с эшафота той суши, где стоял полный жизни мой дом. И они не приходят ко мне: в толще праха они. И там – тоже море, но нет голосов, нет в нём пены и волн, и тот, кто мечтает познать это море, не измерит глубины его. Но там отраженье Того, чей Лик заполняет мглу ночи ночей, в чьих руках созиданье и смерть – нет нужды открываться Ему… Обо всём тебе, море, расскажет тот, чьё тело горячее смертно: человек преходящий. Человек, у которого воды – с одной стороны, а с другой – море суши лесистой, от груди материнской, от плодоносного лона, путь проходит, где линия жизни конечна. А за ним, за агонией плоти – целый мир этот с сушей и морем, с вожделеньем, плодами, слезами, со звуками песен – и смерть! Человек добавляющий боль Кто идёт здесь в тиши полуночного круга, не сгибая спины, словно строй облаков – и на мне его тень? Добавляющий боль размышляет: орлы умирают не в небе, не в полёте стремительно-гордом – спускаются вниз умирать. Ибо вдруг каменеют их крылья, и наследия не оставляют орлы. Человек добавляющий боль – его мудрость из бездны ночей, куда он с глазами закрытыми сходит, чтобы видеть пространство великое снов. Ибо сны его – оттиски правды, чей таинственный смысл открывается в зареве дня. А за снами его – толща сумрачных стен и лесов, где деревья на скрипки похожи. Путь его – между огненным ливнем и слёзным потоком, ибо он – тоже плоть. Гимны вздымаются вновь, как акулы в прибое стремлений, но за ними деревья – и это деревья тоски, на которых висят арфы плача, и птичьего гама там нет. В этих арфах мужские и женские губы – как пальцы на струнах. И, порою, безмолвие струн человек изливает в стихах. Строфы этих стихов и есть человечье наследство, ибо нет здесь у плоти ничего своего. Даже нательной сорочкой своей человек не владеет: он её получает в залог от вчерашнего дня, и таким же залогом перейдёт она в завтра – и так до конца. И заламывать руки всегда будет кто-то скорбящий, как скорбел и заламывал руки тот прежний, вчерашний. Полуночный мудрец
Полуночный мудрец – тот, чья мудрость из бездны ночей, мне вещает, и светит мерцающим факелом сна! На губах оставляет вкус мёда из лесов моей памяти. Веет ароматами рощ, опьяняя до влажного блеска в глазах. Ибо вдруг опускается ночь вожделенья и тёмных волос: то о лоне своём плачут жёны – не об огненном лике луны, не о сладком Таммузе [70], перед женскими чреслами павшем, без венца, с головой обнажённой, как кровоточащая гроздь. И не падают шишки, словно мёртвые птицы с ветвей. Тишина после всей тишины… Только я этом царстве живу! Моя память меня возвращает в опьяняющий запах лесов… Полуночный мудрец! Где утёс мой – опора моя в эту ночь? С тишиной не закончится всё: Бог продолжит свой рык, и на диске Луны отчеканится Лик. Не проникнут ко мне из лесов моей памяти бычьи рога, как лучи неподвижного солнца, стоящего над Гаваоном [71]. И быки не мычат мычаньем рабов, на которых надели ярмо, у которых нет силы мычать на весь мир… Подобно Самсону, сидящему с мощью своей одиноко в ущелье Эйтам [72], подобно Давиду, скорбящему ночью о сыне своём Авшаломе [73], подобно любому отцу возле крови сыновней… Ведь оно тоже плоть Свойство моря живёт в человеке: ведь оно тоже плоть. Шумят волны моря, тиха его гладь. И сон голубой человека подобен каналам воды. И после мелодии звучной, поглощающей сердце – покой. Чьи-то головы в небе, и чьи-то под солнцем, а чьи-то – в могиле земной. Из цикла «Трактат об отцах и детях» «Сияла заря золотая на лицах детей…» Сияла заря золотая на лицах детей, которых мне Бог подарил – и на страже стояла олива. В шкафу, где пророков и гениев книги и книги Завета, я выбрал одну – и была среди мудрости всей мне присланным кем-то она лучом искажённого света. Отцы прямодушные наши тома этих книг Чужими считали всегда за лукавый язык, за пёстрое их многословье, а те, кто их пишет – бедны: клюют с чужеземного поля, и ангелы им не видны. Но первенец мой, сын Завета, пришёл на рассвете и встал, вернутьсяТаммуз (шумерск. Думузи) – умирающий и воскресающий бог-пастух, супруг богини Инанны, отданный ею в подземное царство. |