Смеркалось. В небе медленно ползли густые синие облака. От них веяло холодом. А на горизонте справа, и слева, и за Струменью-рекой сверкали молнии и долетали до города глухие, далекие раскаты грома. И казалось Ивану Шанене, что не молнии, а сабли сверкают и гремят кулеврины в хмуром и всклокоченном небе Белой Руси.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Алексашка прижился в хате Ивана Шанени. Оказался Иван человеком добрым, работящим. Ремесло свое знал хорошо и, видно, потому в Пинске был всеми уважаем. Сбруя, которую делал Шаненя, была отменной. Для нее Иван доставал кожу мягкую и крепкую. Лямец делали ему шерсточесы по заказу. Товар свой Шаненя не стыдился показывать и чужеземным купцам. Те хвалили. Алексашка к сбруе не касался. Во дворе Шаненя соорудил крохотную кузню, поставил небольшой горн. Как вначале говорил ему, задумал делать дробницы на железном ходу. На таких нынче приезжают немецкие и курляндские купцы. В подтверждение своего намера привез два воза крупных березовых углей, молоты, клещи, корыто для закалки и остуживания железа и круглое точило.
Баба Иванова, Ховра, дала Алексашке порты, рубаху, сделала сенник и достала из сундука две постилки. Харчевался Алексашка Теребень за одним столом с хозяином и хлебал затирку из одной миски.
Часто вспоминал Алексашка родной и теперь далекий Полоцк. Сжималось от боли сердце. Там он родился и вырос, там овладел ремеслом. Там померли мать и отец. Вспоминал Фоньку Драный нос, с которым по вечерам делил радости и невзгоды. И чувствовало Алексашкино сердце, что сведут с ним счеты иезуиты за лентвойта. Пусть бы бежали тогда вместе… Была в Полоцке и девчина Юлька, которая приглянулась Алексашке. Знал Теребень, что и он ей мил. Да что теперь вспоминать о невозвратном! Заказана ему дорога в Полоцк. Пусть бы чем-нибудь конопатая и молчаливая Устя напоминала ту, далекую… Легче было бы на сердце. Так нет же! В глаза не смотрит, словом не обмолвится. Он в хату — она в сени. А если оба в хате — отворачивается спиной.
С утра до полудня Алексашка возился в кухне — переделывал горн. Не понравилось, как сложили его пинские умельцы. Мех был плоским и круглым. Алексашка сдавил его дубовыми шлеями и вытянул кишкой. Он стал узким, и ветер в нем упругой струей ходить будет. Дышло сделал более длинное — легче качать. Когда закончил работу, насыпал углей, разжег бересту и закачал дышло. Тяжело ухкает мех. Запахло углем и окалиной, как там, в Полоцке. Улыбнулся Алексашка: веселее стало на душе. Теперь осталось ждать железа.
С полудня в кузне делать нечего. Пришел в хату, Шанени с утра не было дома. Ховра возилась в грядах. Алексашка отмыл от угля руки, сполоснул лицо и сел У стола на лавку. Пришла в хату Устя, отодвинула заслонку в печи, в глиняную миску налила крупник. Миску поставила перед Алексашкой. Положила еще половину каравая и — к двери.
— Иван не говорил, скоро приедет?
— Не говорил, — Устя пригнула голову.
— Это ты мне налила?
— Кому же еще?!
— Нечто ты сегодня разговорчивая.
Показалось Алексашке, а может, и не показалось: зарделась Устя. Споткнулась о порог. Алексашка вослед:
— Гляди, лоб не расшиби.
А Устя уже из сеней, да ро злостью:
— Не твое дело!
Алексашка ел крупник и думал про то, что жизнь в Пинске во много раз тревожней, чем там, в его краях, на Двине. Ворота в город заперты. У ворот часовые денно и нощно с алебардами и бердышами. По городу разъезжают рейтары на конях. Три дня назад через Северские ворота кони втянули две кулеврины, стреляющие четырехфунтовыми ядрами. Одну оставили тут же, возле ворот, вторую потянули по улицам к Лещинским воротам. Пушкари хлопотали возле орудий, раскладывали ядра, расставляли ящики с пыжами. Через день кулеврины убрали в шляхетный город. Пушкари сказали, осмотрев их, что для боя они непригодны. Не на шутку всполошилось шановное пинское панство, услыхав про поражение под Пилявцами. Но виду все же не подает: по вечерам в шляхетном городе слышится музыка. Войт Лука Ельский завел потешных, и они стреляют из гулких хлопуш.
Сытно поев, Алексашка встал из-за стола. Делать было нечего. Вышел за ворота и улицей подался в город.
На базаре и возле корчмы людно. Вдоль торговых рядов — купеческие повозки. Глазастая детвора в изодранных рубашонках вертится возле лошадей, рассматривая гривастых и лохманогих тяжеловозов. А мужикам и бабам охота знать, что привезено в Пинск. В тонких дощатых ящиках обычно держат блону[1]. Дорогая штука для мужицкой избы. Загребница[2] тоже не с руки. Бабы сами ткут тонкое льняное полотно. Его скупают купцы в Пинске за гроши и везут в неметчину. Там серебряные талеры получают. А вот капцы[3] — стоящий товар. Только мало их привозят. Ни того, ни другого Алексашке не надо. Вошел в широко распахнутую дверь корчмы. Душно в маленькой хате. Пахнет брагой и пирожками. За двумя дубовыми столами — мужики. Стоит шум и смех.
Третий раз заходит в корчму Алексашка Теребень. Тут собираются мастера и челядники всех цехов. Многих Алексашка уже приметил. Некоторых знал по именам. Широкоскулый лобастый Парамон — из скорняжного цеха. Шустрый и крикливый Карпуха пошивает порты и армяки у Ермолы Велесницкого. Приметил еще подслеповатого Зыгмунта. Этот — лях. Пану Скочиковскому байдаки[4] мастерит. Но что русскому мужику, что белорусцу или ляху — от пана одна ласка.
Возле двери корчмы Алексашка увидел старого, седого лирника. Он сидел на земле и, уставившись вдаль отрешенными глазами, тихо перебирал струны худыми желтыми пальцами. Возле него стояла помятая оловянная кружка, и посетители корчмы отливали ему браги, а на холстяную тряпицу ложили пирожки, начиненные рыбой или капустой.
Алексашка Теребень нащупал в поясе грош. Достал его и положил Ицке в протянутую ладонь. Тот улыбнулся, оскалив желтые редкие зубы.
— Что тебе?
— Налей браги, — хотел еще попросить пирожок, но махнул и повторил: — Браги. Не кислая?
Ицка выпучил удивленные глаза, заморгал и с достоинством, нарочито громко сказал:
— В корчме у Ицки брага всегда свежая и сладкая. Но если ты хочешь кислую, можешь идти к Хаиму… — Ицка налил половину оловянной кружки. — Это тебе без платы. Отведай. Понравится — налью полную.
Алексашка выпил. Брага действительно была резкой и сладкой. Крякнул от удовольствия и поставил кружку.
— Ну?..
— Хороша, — подтвердил Алексашка.
— Ицка не лгарь. Запомни!
К корчмарю подошел Карпуха:
— Лей еще, пане жид!
— Какой я тебе пане? Ты слышишь, что ты болбочешь? — обиделся Ицка. — Давай плату.
— Лей в долг. Все отдам.
— Когда это ты отдашь, чтоб тебя волки драли! Ицке в долг никто не дает.
— Не отдавал разве? — закричал Карпуха. — Говори, не отдавал тебе?
— Ну, отдавал. Ну и что?
— И за эту отдам.
Ицка почесал пейсы, потом поковырял в носу, вспоминая, сколько должен Карпуха.
— Полтора гроша. Слышишь?
— Слышу, пане. Лей!
Алексашка взял кружку и, покосившись на скамейки, которые были заняты челядниками, прижался к стене. Мужики не обращали внимания на Алексашку. Вели разговоры тихие и житейские. Парамон поднял сонные глаза, подвинулся и кивнул:
— Иди, садись, человече…
Алексашка присел на край скамьи. Парамон раздавил на покатом лбу налившегося кровью комара, отпил браги и, уставившись на Алексашку, продолжал:
— Хлеба нонче уродило много. Будет, слава богу. А начнет куничник его делить — сердце становится. Подымные — отдай. Попасовые — отдай. На квартяных — тоже дай…
— Челядник не пашет, не сеет, — ответил Алексашка. — И про хлеб ему думать нечего.
— Как же нечего?! — возмутился Парамон. — Рот у челядника не зашит. Не будет у куничника хлеба, где взять челяднику?