Митрофан Николаевич подошел к оставшейся полуоткрытой двери и осторожно выглянул в приемную. Секретарша Клавочка сидела за столом с задумчивой улыбкой, и взгляд у нее был отсутствующий и томный. «Сучка, она и есть сучка», – досадливо заключил про себя Пригода и вернулся к столу. Сев в свое кресло, он вызвал Клавочку по селектору. Бойко и игриво стуча каблучками, секретарша вошла в кабинет. На ней был соблазнительно обтягивающий фигуру костюм, но обычно восхищавшая Митрофана Николаевича мини-юбка сейчас вызывала у него ревность и раздражение.
– Чаю, – коротко и без обычной любезности приказал Пригода.
Все-таки Клавочка была исполнительной – через несколько минут перед Митрофаном Николаевичем стоял стакан крепкого чая с лимоном.
Не поднимая головы, Пригода жестом отпустил секретаршу. Несколько секунд Клавочка смотрела на декоративные завитки рыжих волос, плохо скрывающие обширную лысину партийного руководителя. «Ревнует, – поняла она. – Ревнуй, ревнуй, старый хрыч, как бы ты ни прихорашивался, а до этого мужика тебе далеко!» Презрительно фыркнув про себя, Клавочка вышла, оставив медленно тающее облако запахов.
Пригода отхлебнул из стакана, встал из-за стола, подошел к зеркалу и долго разглядывал в нем свое отражение. Говоря честно и по-партийному, внешний вид Митрофана Николаевича был далек от женского идеала. «Не красавец, – хмуро констатировал первый секретарь. – Однако в мои годы берут не внешностью, а умом».
Он подумал немного и с партийной прямотой и самокритикой признался себе, что и с его умом любовных побед добиться трудновато – разве что положением…
Хорошего настроения эти мысли первому секретарю райкома партии не прибавили. Вернувшись к столу, он досадливо отметил, что и чай уже остыл. С проснувшейся стыдной мстительностью Митрофан Николаевич вдруг подумал: «Выгоню я ее, ей-богу, выгоню. Пусть возвращается к тому, с чего начинала. Ишь, первый человек района ей уже не подходит, на бродягу полуголого позарилась!» И, вспомнив стать центуриона, Митрофан Николаевич неожиданно понял, что конкуренции тому на городском пляже он бы никогда не составил.
Это обстоятельство было почему-то самым обидным.
Глава четвертая,
в которой римляне обживаются в Бузулуцке, объявляют набор служащих в легион и приступают к строительству терм
Для своих казарм легионеры заняли спортивный зал бузулуцкой средней школы. Место было удобным, во дворе римляне устроили гимнасий, в котором по утрам в одних набедренных повязках занимались отжиманиями, бегом и метанием – за неимением дисков – круглых щитов. Поначалу легионеры с удовольствием метали копья, но после того, как Помпей Фест угодил копьем в ягодицу случайного зеваки, Птолемей Прист, несмотря на недовольное ворчание старослужащих, копьеметание запретил, хотя и сам считал, что фата виэм инвениент[5] и какой предмет ни метай, а все будет так, как пожелает Юпитер.
На молодецкие забавы легионеров всегда собирались поглазеть любопытствующие, и немало бузулуцких вдовушек у металлического забора школы с тайными вздохами любовались мускулистыми атлетами.
Окончив упражнения, римляне строились в походную колонну и с бодрой песней отправлялись на Американский пруд. Теперь уже никто не ответит, почему пруд получил столь необычное название, тем более что примыкающая к нему околица Бузулуцка называлась Красной Зарей. Этимология обоих названий терялась на рубеже тридцатых годов, а то и гражданской войны, в которой бузулуцкое казачество отличилось как на стороне белых, так и на стороне красных. Впрочем, в зеленых бузулукчане тоже проявили себя выразительно и ярко.
Легионеры весело плескались в пруду, отпуская в отношении друг друга соленые шуточки. Пока они смывали утренний пот, приставленные к медным котлам кашевары готовили для них немудреный солдатский завтрак – чаще всего это была распаренная гречиха, или овес, или просто пшеница, заправленная овечьим салом. От этого варева брезгливо отворачивались даже бездомные бузулуцкие дворняжки, но подобный кошт римским солдатам шел только на пользу – лоснящиеся бритые лица легионеров дышали спокойной силой и здоровьем, и вдовушки уже игриво перемигивались с некоторыми солдатиками, что грозило утратой дисциплины, поэтому бдительный манипул лишь с определенными усилиями, но все-таки ухитрялся поддерживать среди подчиненных необходимый порядок. Надо сказать, что неприхотливость римлян в харче приятно обрадовала руководителей района своей дешевизной и, следовательно, возможностью укрыть затраты от внимательных глаз будущих ревизоров.
Птолемей Прист объявил свободный набор в легион, и учитель рисования повесил на афише местного клуба броскую рекламу, на которой крепкие латинские выражения перемежались с заманчивыми обещаниями на русском языке.
Жалованье будущим легионерам Птолемей Прист положил в сестерциях, курс которых по отношению к рублю, а тем более к постепенно начавшему проникать в жизнь общества доллару был неясным. Поэтому народ в легион не торопился, лишь римская юрисдикция, объявленная центурионом, завлекла в контрактные сети известную бузулуцкую шпану – Александра Коровина, небритого оболтуса двадцати семи лет, и Юрку Севырина, уступающего Коровину два года в возрасте, но такого же «баклана»[6], если не хлеще.
Вступив в ряды легиона, Коровин взял себе гордое имя Плиния Гая Кнехта, Севырин же решил именоваться Ромулом Сервилием Луцием. Однако взятые новоявленными легионерами имена не избавили их от пагубных привычек. Правила в легионе, закон суров, но, как говорится, dura lex, sed lex.
Уже вечером дня заключения контракта жители близлежащих к школе улиц были привлечены к гимнасию нежным свистом бича и воплями наказуемых за нарушение служебной дисциплины новоявленных Плиния Кнехта и Ромула Луция.
Ромул Сервилий голосил громче своего товарища, но Плиний Кнехт был тверже в выражениях и обещал пописать своих обидчиков перышком, а гребаному римскому сержанту вообще пустить кровавую юшку – видно было, что человек находится под глубоким наркозом, действие которого, впрочем, закончилось уже на середине экзекуции. Плиний Кнехт замолчал, а еще через несколько ударов смиренно попросил отпустить его, обещая, что в жизни больше не прикоснется к стакану, а еще через несколько ударов принялся выкрикивать известные ему адреса бузулуцких самогонщиков и самогонщиц.
К тому времени Ромул Луций только тихо шипел сквозь зубы, мечтая поскорее принять присягу цезарю и получить обоюдоострый меч, которым он смог бы выпустить кишки не только тем, кто его порол, но и тем, кто наблюдал за экзекуцией.
Манипул Помпей Фест постоял, наблюдая за поркой, и сквозь зубы сплюнул:
– Экстремис малис, экстрема ремедиа![7]
Через пару дней на Американском пруду можно было видеть, как новоявленные легионеры мрачно чистят закопченные медные котлы.
После общения с ними желающих вступить в легион не прибавилось. Даже возможность пощеголять по Бузулуцку в блестящих доспехах, уже ковавшихся на местной кузне, мало кого прельщала.
Степан Николаевич Гладышев к тому времени стал чуть ли не правой рукой центуриона. Неожиданное возвышение сказалось и на внешнем облике учителя: ходить он стал осанистее, взгляд его приобрел определенную жесткость и высокомерие, присущие самому центуриону, и уже не намеками, а почти открыто Степан Николаевич обещался поквитаться со своими бывшими обидчиками в самое ближайшее время.
– Экс ункви леонем! – говаривал Степан Николаевич. – Сик![8]
Бузулукчане в долгу не оставались и ядовито намекали новоявленному Мазепе, что оккупанты приходят и уходят, а Родина и народ остаются, однажды Родина, как мать, отмерит неверным своим сыновьям по всей строгости установленных народом законов. Теперь уж учителя рисования иначе как Пеньковским никто и не называл. Бывший товарищ Гладышева, учитель географии по кличке Глобус, завидя сослуживца, принимался торжественно и громко зачитывать статью шестьдесят четвертую Уголовного кодекса, устанавливающую ответственность за измену родине; при словах «к высшей мере наказания» голос его начинал звенеть. Естественно, что бодрости это учителю рисования не добавляло. Степан Николаевич мрачнел, горбился, брал мольберт и отправлялся рисовать колоритные и выразительные типажи охотно позирующих с безделья римских солдат.