– Да хватит вам! – теперь уже грохнул кулаком о стол немец. – Не знаю, как у вас на святой Руси, а в наших швабских землях за такие разговоры умные головы от туловища отделяют, чтобы руки да ноги чистому философствованию не мешали. Ты лучше, Добрыня, расскажи нам новости. Говорят, князь Землемил вчера перед боярами говорил?
Бранник послал немцу благодарственный взгляд.
– И не просто говорил, – сказал он. – Князь предложил новые направления развития княжества. Так, речь шла о создании артельного княжества.
– Это как? – не понял немец.
– Как, как! – буркнул розмысл. – А то непонятно! Батрачить будет все княжество, а пенки собирать бояре!
– Острый язык у тебя, Серьга, – печально сказал немец. – Такой язык не только до Энска доведет, он и узилище в нем с легкостью найдет. Ума в тебе много, целая палата ума, а вот язык невоздержан. Через то неприятности в обязательном порядке примешь однажды.
– Типун тебе на язык, – пожелал розмысл. – А лучше сразу два типуна, чтоб язык не ворочался.
Давно подмечено: если у тебя настроение испортилось, медовухи жгучей прими. Душа твоя расслабится и на мир без прежнего раздражения смотреть станет. Друзья так и поступили, а как пришло расслабление в теле и настроении, так и за девками продажными послали – коли дело не сладится, то душа отдохнет под глупые их и необязательные речи. И надо сказать, немец в женском деле великим знатоком оказался. На что Добрыня мир повидал и всякого насмотрелся, но тут и он лишь дивился, глядя на легкое и непринужденное немецкое обхождение с бабами. А от разных кунштюков немецких только и оставалось, что рот в изумлении открывать – захочешь сделать то же, так повторить не сумеешь!
9
Взяли его утром близ собственного терема.
Умелые люди – руки за спину и в сыромятный ремень, на голову мешок кожаный, а потом повезли, но куда – только что гадать и оставалось. Впрочем, когда тебя хватают на улице и сыромятью вяжут, гадать не приходится – конечно же, в Тайный приказ везут. Только – за что? Пока везут, все свои большие и малые грехи вспомнишь, а увидишь глаза ката – сразу во всех грехах и покаешься.
Николка Еж встретил розмысла с приветливым уважением, пугать не стал, даже рукавички свои знаменитые не надел для ласки бессердечной. Выставил сухонькие ладошки, маленький такой сидит, благостный. Рюмку вина выпил, просвирку съел. То же и розмыслу предложил, только у того кусок в горло не лез.
– Я так думаю, – сказал Николка, – что железа раскаленные нам без надобности, сало свиное калить тоже не станем, рассуждениями обойдемся. Так? Люди мы понятливые, чего ж зазря друг друга мучить? Так? Не на виску же тебя тянуть, мучения глупые принимать!
– Ой, полетит твоя голова, – тихо сказал розмысл. – В один прекрасный день скатится она с твоих плеч. Думаешь, кто плакать будет?
– Все смертны, – сказал, зевая, Еж и торопливо перекрестил рот. – А ты не пугай, пуганый я. Сколько отмеряно, столько в сладости и поживу. Так?
– А твоя жена с летописцем Никоном путается, – сказал розмысл.
– Это ты себя подбадриваешь, – понял его кат. – Молодец! А что до жены, то мне все это ведомо, конечно. Так ведь не убудет с нее, зато ко мне приставать реже станет. Так?
– Не убудет, – согласился Серьга. – А вот прибавиться может.
– Мне-то что? – снова зевнул Николка, но крестить в этот раз рот не стал. – Бодришь себя? Дух пытаешься укрепить? Значит, страшно тебе. Так? А коли боишься, зачем поносные слова про князя говорил? Зачем его ближников острым язычком костерил? Жил бы себе, так нет – артельное княжество ему не по нраву! Так?
– А ты, значит, в летопись себе дорогу торишь, – сообразил Серьга.
– Что ж, – сказал кат, – каждому хочется, чтобы помнили. Люди смертны, память человеческая вечна. То ведь и льстит. Так? Хочется, чтобы тебя потомки именем помянули.
– В гиштории желаешь след свой оставить. А того не думаешь, что след тот кровавым будет, людей твои злодейства ужасать станут.
– А это без разницы, – сказал Еж, зачиняя перышко гусиное, доставая позеленевшую чернильницу и пробуя перо на китайской бумаге. Все это он делал размеренно, не торопясь, как человек, что к долгому и тяжелому делу готовился, – пусть ужасаются, главное – чтобы помнили. Сам-то на себя глянь, чай, не миротворец, огненные змеи твои не для забавы, для падения крепостей делались. Так? Я десяток бояр до смерти замучаю, сотню задниц раскаленными железами испорчу, ну, с десятка два языков вырву – так ведь все равно лишнее болтали, так? А ежели вглубь смотреть, настоящий кат ты, розмысл. Скольких детишек твои задумки осиротят, сколько самих детишек под развалинами крепостей останутся. Неужто ты думаешь, что тебя будут с любовию вспоминать?
Он еще раз окунул перышко в чернила, любовно оглядел перышко и поднял на розмысла пустые мышиного цвета глаза:
– Девятого дня прошлого месяца говорил ты в кабаке постоялого двора на Ветровке, что князь наш Землемил славный щенок, инно говоря, называл ты нашего князя сукиным сыном?
«Жарена написал, – тоскливо подумал розмысл. – Гляди, как прозорливо обернулись янгелевские слова…»
– Так я к тому, что молод наш князь, – сказал он, – а тут…
– Признаешь, значит? – отстраненно и радостно сказал кат и склонился над листком.
Розмысл молчал. А что говорить, если все известно, даже слушать тебя не хотят.
– За ради тебя старался, – не поднимая головы и тщательно выписывая ижицы, сказал кат – Даже писца-брахиографа приглашать не стал, хоть и слабо у меня с грамотейкою. Но дело тонкое, деликатное, больших особ касается… Зачем сюда лишних свидетелей приплетать?
Долго записывал сказанное, потом поднял голову, с любопытством разглядывая розмысла. А и любопытство у него было катовское – так смотрел, словно прикидывал, с чего ему начать – ручку оторвать или ножку в клещи взять.
– А говорил ты, Серьга Цесарев, четырнадцатого дня того ж месяца, что де князья чудят, а холопам головы ломать приходится? – снова тихим голосом спросил он.
– Да я ж к тому… – пустился в объяснения розмысл.
– О том разговор позже будет, – прервал его объяснения кат. – А пятнадцатого числа сего месяца приглашал к себе гусляра Бояна? Слушал втайне песни его поносные? Платил ли ему щедро медью и серебром?
– Песни слушал, – сказал розмысл. – Только поносных песен не было, хорошие песни гусляр в моем тереме пел…
– Значит, понравились тебе песни Бояна? – с радостным шелестом потер сухие ладошки Николка.
Тьфу ты! Что ни скажешь, все правильно, каждое слово у ката в дело идет. И ровно ничего ты страшного не сказал, а выходит, что оговорил себя с головы до ног, ровно дерьмом из свинарника облился.
– А что ты, Серьга Цесарев, говорил об артельном княжестве? – спросил он. – Зачем незрелые умы смущал, говоря-де: суть артельного княжества во всеобщей работе на благо боярское?
«Знать бы, кто все докладывал! – душа розмысла заныла в тоске по недостижимому. – Знать бы!»
– Катами князя Землемила и присных его именовал? – вновь поднял усталый глаз мучитель его.
Розмысл кивнул.
– Именовал, – с тяжелым вздохом сказал он.
Николка все записал, посыпал написанное песком, аккуратно стряхнул его на пол, любовно оглядел грамотку.
– Хочется узнать, откуда все в приказе известно? – кивнул Николка, откладывая грамотку в сторону. – Дрянные людишки тебя окружали, розмысл. Сидишь, небось, и думаешь, что никому веры нету. Так? Страшно, когда вокруг одни половинки человеческие. А я еще в Новгороде это понял. Одного можно за медные деньги купить, другой уже серебра требует, четвертый на злато облизывается. Есть такие, что за бабу смазливую все отдадут, а иным положения хочется или гордыня заедает. А есть такие, что всем завидуют. Эти из интереса стараются – очень им хочется поглядеть, как ненавистные им люди неприятности примут. К каждому ключик подобрать можно – что к боярину, что к браннику, что к деревенщине стоеросовой. Главное – понять, какой ключик требуется… Так?