— Коли не потребуете, ублажу... По всей обычности, — схитрил улыбку. — Паяц, покличь поди гостям боярыню.
Ведая обычай, музыка примолкла. Скопин, потирая основания ладоней, прошёлся в тишине — и да-да-дах на-на-нах: выкинул коленце посредине комнаты. Мнишек был всем донельзя доволен, и хотя, как в каждом новом ему доме, он сперва помалкивал, смотрел во все глаза, — он видел, что живёт, живёт-таки — как будто тот же, с теми же людьми, но уже в другой земле, и понемногу уже понимает, чуть-чуть чует её: свет и лень её, ревнивые осмеиваемые обычаи, свирепую и робкую её историю, небесные дебри, одушевлённые реки — и как с ними всё хочет верно стоять и безудержно потечь (рощи — в степи, поты — в храмы...) Ещё Стась понимал, что скоро сможет понять много тоньше, твёрже всё, что пред ним виднеется на отгороженной под Русь земной поверхности. Он немного скучал уже о добрых солнечных горах своего исконного славянства, но не находил в ровном сердце порыва домой. Верно, одна часть его осталась там, чтобы другая побыла тут. И напротив: чем интересней, шире, хлопотливей становилось тут, тем скорее посрамлённая, напуганная, убитая после войны, та детская часть Стася вновь оживала, точно отшарпываясь от преисподних походов — смрадных слоёв свиной копоти, свинских слоёв... И эта оклемавшаяся часть его решалась пожить ещё дома, вновь веря несмутимости едва не проклятых притоков тёплого Днестра, хоть плохо помнила ещё родные берега — и далеки, и не до них: слишком ярко в душе по соседству мерцало увлечение здешним своим лёгким спасением — по свечке постепенно подсвечаемой мозаикой брошенного на самый край мира храма, со страстными прогалами, с насыпавшимися на полу под ними кубиками потускневшего стекла...
Седатый цимбалист по мановению Мстиславского ушёл из горницы, но сразу вернулся с боярыней.
— Ну, Дмитревна, становись в большом месте! — закричал мечник, делая вид, что никак не утрётся перед поцелуями.
Служкой-потешницей хозяйке дан был на подносе кубок зелена-вина. Сама чуть пригубив, хозяйка прежде гостей подала кубок с поклоном своему хозяину. Но Скопин, вынырнув из-под подноса, первым отхлебнул-таки из кубка, и уже лез к хозяйке целоваться. Та, впрочем, отвернулась от него, перед супругом блюдя букву обычая, и Скопин, притворно вздохнув, отступил. (Двигаясь как бы в тумане шутовской бравады, он не смог бы, похоже, ни отчего огорчиться: чудом уклонился даже от щелчка Мстиславского).
Жену Фёдор Иванович целовал основательно и кратко, показуя блеск и звук супружеского счастия, да не приоткрывая таинства его.
Затем всё-таки не упустил свой черёд Скопин, и встал быстро снова в очередь за Мнишком, желая повторить. Мнишек взял наполненный в третий раз кубок и забыл о нём. Он забыл и детский Днестр, и здешние секреты и красоты, которыми спасался от того, что хуже смерти и с чем разница сих, даже гордо преображающих душу, идей и красот теперь уже невелика... Он всё это вспомнит и поймёт — потом, и даже расставит по прежним примерно местам, а пока... он мог ещё смотреть, как падают, скользят, взмывают, разворачиваются, исчезают и являются, кружат... и остаются полными и невредимыми расплёснутые кубки — во всех теремах аллаховых.
Боярин Мстиславский и вмиг осунувшийся Скопин видели это, как мелькнувшего над дверью ангела, и слышали раскрывшийся бесшумно смерч. Фёдор Иванович, замерший, но про себя потрясший головою, увидел, глянув снова, что ошибся: ему или почудилось, что на такой, непереносимой для его глаз скорости ангел должен дальше пролететь, или, пока князь моргал, ангел вернулся... Но теперь ангел стоял прямо над женой и Мнишком, не видящими словно ни его и ни друг друга... Только ресницы их чуть трепетали от дорогого складчатого воздуха его одежд, и, хоть он светил, темнеющие ещё завершения его крыльев уходили в смело закруглившие здешний мир кольца их зрачков — туда, где нет конца.
Мстиславский думал уже выгнать ангела и закрыть окно (князь всё более чувствовал себя оставленным в каком-то скорбном, даже жутком уже, одиночестве), как супруга и гость начали озираться_вдруг по сторонам, немного приходя в себя. Мнишек, не зная, что не пил вина, отложил поднос на край стола, княгиня сунула куда-то кубок: да, им же надо было ещё целоваться... Мстиславский, не владея собой, сделал шаг вперёд, но Скопин взял его за плечо по праву постороннего — серьёзной, упреждающей бесчестие десницей.
Стась даже не почуял поцелуя, точно иней с тоненькой ветви — над санным разбегом в лесу — коснулся губ. Стась был удивлён, а внимательный князь Фёдор Иванович наконец обрадован. Страшный камень, кажется, сорвался у него с души, но во всех её нежных княжьих отдушинах колкая мелкая осыпь осталась.
Князь тем же вечером хотел уже, наедине, по всем законам православия, жене устроить росчехвост. Да призадумался: Ангел всё-таки ведь? Князь странно чувствовал, что именно он, честен муж, будет здесь перед сомнительной женой неправ. «Раз ангел, — мялся он в тоске, — может, оно и хорошо?.. Я муж, и ложем ещё крепок стою — но, конечно, он меня поглаже. Да и Скопин ведь, и царь с секретарями — рожей-то поглаже, да не было ангела?..»
«Нет, никак не хорошо, — скоро терял князь печальную силу души. — Да что это за ахеянский ангел ещё? И в книгах греческого блага о таком не сказано...»
«Ну пролетел и пролетел, — вовсе смягчался боярин. — И нету... Мало ли их летает — фить и нет... Вряд ли какой из них перейдёт в кровь любви — в такую ж клеевитую да цепкую, верную да терпкую, как у меня с ней, — такую, что... сказавшуюся бы грехом сразу, кабы не храмный венец... Нет, куда уж ангелам — сам слабину их видел».
Позже — когда выпало князю объясниться с Мнишком, тот сам подтвердил, что Мстиславскому, как мужу, опасаться близости жены к нему, Мнишку меньшому, нечего. Предполагаемый любовник, не зная мыслей мужа, явно невольно согласил свои слова с его тончайшими надеждами, и Фёдор Иванович ненадолго успокоился.
«Уж пускай проваливают поскорей, — всё-таки снова раздражался князь понаехавшей на царскую свадьбу литвою. — Всё одно ведь, ничего у них не сложится, — думал он уже о Мнишке и жене (знал, что встречаются они и разговаривают в Ризположенской церкви и в покоях государыни Марины, знал точно от назначенных в дозор слуг). — Всё одно не сложится, она же знает, что меня любит. У-ум, как люби-ит... А это — так, не сложится — детство какое-то, остатнее мальчишество мгновенное одно. Напакостит только ляшонок нам, всё так изроет, растрясёт — после мало соберёшь... Уже не ангел, а паскудство это!»
Первые ночи после встречи ротмистра с княжей женой, Мстиславский сторонился её как колдовства, невнятного заповедания. Но то ли стал свыкаться, то ли забывать — каков собой он, херувим прескорый? (Да он ли просвистал-то? Не лишний ли зелен ковш в очах княжьих очень волновался и мерцал?) Первое, большое, удивление выветрилось из него до твёрдого простого страха — потерять вдруг преданность и уважение жены, и до густой обиды...
Ночьми теперь Фёдор Иванович безмолвно и чувствительно напоминал, ежели не вновь доказывал, Марии — кто её супруг. Но ему вдруг самому казалось, что на ней — с ним и Мнишек. И, главная вещь, княж-муж знал, что и она теперь бессильно знает всё им понимаемое. И хочет забыть, да, видимо, не может уже про недостаточность (а вдруг и неуместность?) на себе княж-мужа своего. От таких дел он только глубже, окаяннее впадал в её расставленную темноту... Нарочно вспоминал весь сразу сонм дворовых девок, проползший за всю его жизнь под ним, и брал супругу так (сука, в сторону смотришь, а вот всё ж я вот царю над тобой и в тебе вот в тебе), так распарывал, всем потрескивающим, давним сердцем вбиваясь, молодея, отжимал, выкручивал её отсвечивавший влажно, льстящий стан... А то — сам вновь ничтожнейший, так пропадал в этих отсветах, плавностях, глушащих, тянущих безумно за собой... и без его напора рвущихся нарочно и прекрасно!.. То — так, огромный, рвущий прелесть, выбирался, что Мария открывала рот от жадности и сказочного изумления.