Корелу до жалости развеселила странная судьба кабальства и дворянства. Атаман уже покаялся, что так расплевался с царствующим другом. Мгновенное сердечное кипение на Дмитрия само как-то прошло, замедлилась в устах ухмылка... Теперь Андрей прощал царю тот поспешный немудрящий прижим своей кочевой чести. Донец воочию увидел безотложность и огромность дела, волокущегося мрачноватой пологой державой, будто в воронку, мизерную щель: в косо замкнутые пояса кремлей Москвы.
Англичане-мерканты[173] из кумпанства Джереми Гарсея рьяно молили царя о монополии. Без конца катаясь в Кремль, подстерегая Дмитрия то по дороге на охоту, то с охоты, путая и заглушая толмача, совали «кингу» в руки сметы, копии дарованных ещё «Теодором Джоновичем» льгот, разворачивали образцы товаров.
Отрепьев мглисто и остерегающе поглядывал на дьяков Грамотина и Булгакова — новых великих расходчиков[174]: дескать, советуйте, но с вас потом и будет спрос. Дьяки с весёлой кислинкой уводили глаза, подымали плечи, удивляясь англичанам. Дьяки здесь совершенно доверяли воле повелителя: ты, мол, царь, и сам завзятый московит, от которого полы отрежь да уйди, — свой нос, поди, рулит на торге.
— See you soon, our tsar! King of kings![175] — раскланивались лондонские коммерсанты, старательно сметая грусть-тоску, как пудру, с лиц. — ... Tsar of beasts![176] — проскальзывало в смешанном потоке титулов и восхищений.
— В бадью, визитёры! — легко повторял за своим толмачом царь. — Бай-бай!
Англичане забирались в русскую тележку, на которой достали царя со своей монополией даже в Сокольниках. Нанятый возчик среди бабьего лета подымал глуше ворот тулупа и всё канителился с поводьями.
— Quickly, drayman! — завозились уже седоки. — Very long![177] — ещё раз на всякий случай, трудно лыбясь, поклонились биваку царя Руси, сидя.
Возница начал вдруг бурчать в овечий воротник:
— Как вы себе знаете, англы, за два корабленника я назад не повезу!
— What the dickens?![178] — враз поняв, возопили купцы. — Билл огуворр — два пенса сюйда и обрайт!
— Овёс сегодня плох! — упёрся осипший вдруг кучер. (Дмитрий, уже велевший доезжачим убирать стан, оглянулся неизвестно почему на непонятного под безразмерным тулупом, наглого, простуженного возчика). — Два дублона, стало быть, оттоля — два, значит, и туды! — Возчик выставил из рукава четыре пальца, сунул под напудренный нос одному дельцу. — Я — моно с конями! Один, понял? Уан Ванька на этой горе! — Возчик оставил один перст. — Другого уже не наймёшь, на своей «паре» доплюхаешь!
— О’кеу, о’кеу, — стали разумно соглашаться англичане, доставая кошельки. — Толкоу гнайт с вьетром, time is money![179]
— Это уж как лошадкам моим будет угодно, — знай дурил, сипло втолковывал седокам возчик. — Уж коли кормильцам взгрустнётся... у меня они одне.
Басманов объезжал уже со всех сторон упряжку, тщась заглянуть в обличие сквалыги, но тот страшно рычал и кашлял, надувал щёки и, уже явно издеваясь, косоротился под воротник.
— Вот вам и ответ, государи мои, — сказал Дмитрий гостям. — Из первых уст московского народа. Вот и сами попробовали, вкусно ли ваше потчеванье... Ну не обессудьте, возчика я вам другого дам, а этого разумника себе возьму! Усажу скопидома в самый Растратный приказ дьяком!.. Конечно, ежели он сам не прочь подмогнуть нам.
Царь знал уже, что там за скопидом, — над овчинным воротом уже кольнули его, просияв, две синие искорки.
— Чёрт-те что! — захныкал на ухо другу один британский гость. — Ну почему я сам не сел на козлы или хоть дядюшку Майлса не водрузил?!
— О чём это вы, досточтимый сэр? — не поняли его с досады сотоварищи.
— А вы не слышали, торг-лорды? — фыркал коммерсант. — Букли-то над ушами следует приподнимать! Этот ненормальный царь сделал нашего мошенника-возницу клерком!
Расчёт
Иван Межаков снова проверил седловку, тороки[180], чтобы не глянуть на запоздалого гостя и случайно не приветить или не убить его.
— И ты, чё ли, — усмехнулся меж дела небрежно, — с есаулом Луньком на Соловки захотел?
— Эт за што его? — удивился атаман Корела — праздный гость.
— Не за што — в лавру навострился. Всё, бает: наказаковался с вами, пожить в довольстве, в покаянии нора. Как умер прямо... — Межаков поискал на коне ещё что-то глазами, плюнул на путлище[181], взялся им протирать тьмутараканское новое стремя. — Андрей свет Тихонович своей жертвой патриарху всех с мест сшевелил... Так сам тоже остаёшься? Макушу накрест постригаешь?
— Да нет, — гость улыбнулся. — По-своему с ума схожу. (Не звал атамана Межакова задержаться с собой на Москве, хотя, наверное, знал давешний строгий ответ Ивана царю, хватившемуся, что рассудительность, неторопливость атамана много помогла бы делу поправления его державы. «Перед хлопцами, значит, позор, — в открытую прикинул, поблагодарив Дмитрия за приглашение, Иван. — Их прочь, а атаманы — в золото?.. Да уж... Нет уж. Извиняй-помилуй... Видно, уж кто в седле родится, так и пригодится в нём». Царь зримо покривился и без слова отошёл тогда. И друг теперь молчаливо вихляется, трётся по варку[182] бездельно, как в гостях…)
— Я не на золоте, — рассказал наконец друг, обратившийся в «гостя». — Перед ребятами мне стыд, а перед «Всея»?.. — ковырнул землю ичижным носком, далеко полетели комки. — Коли взбаламутили всю, подсказали надежду и бросили — не срамотища?.. — Корела тут посуровел, но вновь горемычно оскалился: — Тем более я ненадолго, нагоним с Дмитрием вас под Азовом. Как раз успеем совместно турок в море пощёлкать...
«Не знаю, я таким весам и счетам не учен, — по порядку, душою, отвечал про себя на коренное вопрошение «гостя» Межаков, принимая пока остальное напристяжку. — По мне, чем на Москве срамнее, тем на Дону почётнее. Закон природы русской. Вряд ли сменишь... А для дорогих указов «осударевых» да за-ради этих толсторылых хряков, от которых мой отец чуть жив уполз, упорствовать... Бог видит, невмоготу. Это тебе Димитрий, старый кум. Вижу, кумовство и шебутится, а я с царём просто в расчёте».
Так думал. Вслух лишь добавил:
— А красиво, Андрей Тихонович, баять стал. Я так и подумаю редко... Не знаю, чего надоть этой Руси, где смысл в ней сбывается... Но раз ты своей дури пока что не чувствуешь, что ж, оставайся...
Межаков глянул-таки в самое лицо приятеля тут и не удержался, вдруг тало растёкся, разнежился.
— Державь только не новым умом, а как перед боем причащённый: иди всей полоумной душой — тогда не везде промахнёшься...
Карела глянул тоже — его очи твёрдо дрогнули: кружки с лёгкими спицами как будто повернулись в просиявших колеях...
— Да говорю — не насовсем, — бормотнул в смущении. — Вот только с делами маленько управимся...
Межаков обнял соатамана, выставляя его с денника[183] на поющий от сборов варок:
— Да, чем-нибудь займись-ка, не валандайся тут под конями... Ладно, ждём!
В пути атаман Межаков надолго понурился — из-за небольших дубрав ещё звучал приятельский и вседовольный голос вероломного порфироносца, объявляющего о почётном роспуске по всем степям и речкам рати казаков. А то за кущами лещины и волчьей ягоды будто катились, неровно мигая, посверкивая тонко-тёмными синими спицами, очи важного чиновника Корелы... Те донцы, что и не были злы, всё же грустили в сёдлах — никого не обрадовал бессрочный расчёт. Многие, освоившись уже со всей Москвой, старательно служили. У кого-то только заканчивался триумфальный запой, и в глазах у него не успел основаться на твёрдой земле стольный город, а тут попросили весь Дон за крепостные ворота: по-над теми же валом и рвом — вон.