Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Стась беседовал с красавицами запросто, живописуя им морозный юг России, воинский поход, сражения, нежно пестуя недобрые и грубоватые, да пламенисто-ясные солдатские словечки, каких почему-то не допускал с сёстрами, как и разрывающиеся блаженно, точно пороховые бочонки, анекдоты-были сомнительного приличия... Всё прощалось ему. Его молодость, свобода и свежесть вкупе с гусарством, игрой всех юнцов в опытность и с озадачивающей вдруг реальной искушённостью, его задумчивая высота, хромота мученика, ветерана, слагали героя неотразимого.

Поцелуи — украдкой, на лестницах, в салонных закутах — не заставили себя ждать... Стась думал с жадностью пить их, а они, как карнавальные бумажные цветы, сухие от нетающего серпантина, индевели на губах.

Солдат шёл навстречу сияющим, в ответ его сказаниям, глазам — и всё обманывался. Несколько чуть более продолжительных и обещающих встреч — и сияние устало меркло. И что тому причиной?.. Всплывающая чужеродность или злая страсть?..

Но чуть глаза девушек гасли, Стась начинал вдруг различать все неисправности вокруг них — носа, губ, ушей, подбородка, — словно неисправности самой души. Он с удивлением и неприязнью узнал в себе дикую привередливость отца. Только отец всегда капризничал при составлении смет и обставлении комнат (то не хватало стен, то мебели, то италийского изыска, то британской сдержанности слуг, то на всё это денег), а Стасю уже не хватало и того, что отцом как бы само собою, изначально подразумевалось внутри этого ампиро-зеркального мира. Не хватало уже и самого человека.

Такие дела

Раньше, когда Отрепьев был Отрепьевым, Холопий приказ, например, мнился ему матерящимися, то глупо весёлыми, то погнутыми в три погибели людьми. При поминании Разбойной избы ничуть не пойманный, приветливый кудлатый человек с самодельным клинком только и ждал его при развилке дорог на опушке дубравы... Теперь за приказ холопов отсвечивали-отвечали царю сальные виски и уже непредставимые, невидимые в рыжеватых мхах скулы князя Разумовского. Разбойный приказ олицетворяла маленькая харька с нежными звериными зеничками — Голицына. А Казённый — что-то подсасывающие ежемгновенно, лёгкие уста Головина...

Хорошо ещё, что у Отрепьева были на памяти времена, когда сам жил боязливым путником, ласковым искателем, просителем мздящим... Зряч был ещё у него назленный глаз сельского парня, спрашивающего с чиновника, как никакой прирождённый царь не спросит.

Решив проникнуть от начала до конца Кремля всё судопроизводство (и иные, буде встретятся, дела промеж его народа и казны), пока вытянул он наугад из пяти ведомств по одной челобитной и сказал произволение: ведаю ясно, как несложно свитки сии, русской грамотой недужные, подьячему перед своим государем переврать, повить любым туманом ально подменить. Всяко уж проще нежели живых, воочию глядящих челобитчиков. Вот и пятерых сих приму. Так и прадедич мой великий слушивал свою Москву полично на крылецех плитных.

На другой день пятеро истцов-мещан явлены были пред Грановитою. За ними к воротным решёткам лицевых башен пришло, наверное, ещё полгорода и надавило на чугунные цветы. (Во всяком случае, с верхов кнехтам видны были под стенами напяленные до отказа колпаки, слышны давленые матословия и упования только сильной половины города). Выпуская разрешённых челобитчиков Кутафьевой калиткой, расходчик Слонский запустил-таки к царю на двор ещё пятерых, затем караул уже самостоятельно кромсал продавливающийся в обе стороны, кричащий люд пудовой дверцей — равными порциями.

Царь под конец челобитного дня был выжат, как губчатый сыр, точно сам побывал у решёток под стенами, да уж отставлять почин поздно — город разинул рот, и Дмитрий, скрепя крестным знамением сердце, нарёк днём великой справедливости каждую среду. (Впоследствии, втянувшись и набив на соломоновых делах десницу, к среде присовокупил он и субботний день).

Силы царя, славно труждающегося по этим дням на крыльце, с прибытком уже восполняла особенная — тихая и светорадная — услада властью, отведанная только теперь, между сказочных старых перил, под разлетевшимися по исподу шатра к площади святыми обитаемыми облаками. Сия особенная власть в том заключалась, что по мановению её легчали вдруг трудные лица искателей: рассупонивались крепкие — у шорников; костяные у говядарей — багровели отрадно; оживали закаменевшие — у рудознатцев; останавливались закруженные — у гончаров; у пастухов — испуганно рассыпанные, вдруг сбирались воедино...

Царю и прежде приходилось (в царевичах ещё) помогать просителям и разрешать тяжбы. Но тогда ярящимся истцом он был и сам и творил человеку добро, сразу взамен требуя немалых услуг, вплоть до беззаветной смерти или жизни сумасшедшего. Теперь же честно, хоть внакидку, примеряя чаяния каждого, он упоённо благоустраивал лица так просто.

Но скоро учуял царь всю малость своих угождений любому бездонному страднику — бедствующему не в меру царских сил. Чело облагодетельствованного старца-погорельца озарилось нежно, но лишь на миг. Поди, получит новый терем, и заблудится, где-нибудь сядет в нём и завоет теперь о сынах, что перемерли, обгорев по пьяни в доме старом. А так — без дома — знай ютился-суетился бы, петлял бы отец их «меж двор»: путал бы след, по которому Великая печаль за ним идёт. Но не расчёл, забыл, годами многий, что от претугой змеи-печали смертный царь ничем не пособит...

И тот с правежа[189] снятый кричник[190] радовался, наверно, недолго. В новейшие времена чтобы встать ему на ноги (на такие, чтоб уже не трепетали от свистания правёжных палок), железные работы надо расширять литьём цветных металлов — бронзы, меди, серебра. А там вроде нужна вторая домница? А подати? А по безвестности заказов не набрать? Опять заем?.. Да всё одно ведь — счастью его живота одного дыма над крицей мало! Как мало для пытолюбия дьякона из патриаршего причта одних греческих книг, а дай и лютерские, и латинские. Мало распутных монашек захолустной лавры, а надобна пренепорочная царская дочь...

Один такой дьякон-царь теперь проморгался, увидел себя в тесной родственной близости ко всему самому простому и страдному, которой не знал до сих пор.

Венеровы капли. Танцы, баня и лекция

Всё лето дьяк Шерефединов оставался дрожать на глазах царя. Конечно, Отрепьеву было досадно смотреть чуть не каждый божий день на человека, омрачившего начало его царствования грубым злодеянием, толь чудом каким-то не сделавший царя кровавым чудищем как в ненаглядных Ксюшиных глазах, так и в зорком оке русского народа. Но царь медлил. Прочь от очей угнать дьяка — чтоб сидел, опального носа не высуня из дома — было бы слишком смешной карою. Услать на воеводство в новый, дикий городок — тоже мало, да и убедился в порочности такой управы, легко хватая кремли Северщины: вот уж где порадовала самозванца вера людей в перемены — даром что воеводами в тех кремликах сидели опальные.

Чего проще, казалось бы, сослать одного дьяка без чести, абы куда под караулом, посадить на каменную цепь Урала или под северный любой утёс-засов?.. Не тут-то было: тогда надо Шерефединова сначала осудить. Но за что?

По обнародованному уведомлению, Феодор и Мария Годуновы отравили себя ядом, дьяк Шерефединов совершенно ни при чём. Для острога или ссылки требовалось ещё отыскать на нём вину, может быть, менее броскую, но всё же весомую. Потому и следовало держать дьяка теперь при себе, использовать в важных делах, отнюдь не гнать долой с глаз в райский просто для него, прохладный и отдохновенный край опалы, но неутомимо хоть из чего сочинять и начислять ему вины.

Было то делом непростым, так как дьяк ходил теперь тише воды во рву, ниже травы в зубцах и туниках кремлёвских. Видно, чуял над собой нависшую бдительно грозу, сам изо всех сил следил, где бы ещё не нагробить. Натуживался ни в чём и не переусердствовать и не отстать — столь берёгся привлечь высочайшую молнию...

вернуться

189

Наказание за долги — битьё батогами по ногам до тех пор, пока за должника кто-нибудь не заплатит.

вернуться

190

Мастер по отделке крицы — вываренного из чугуна железа.

92
{"b":"672039","o":1}