Князь пнул точёную створку возка — вылезать.
— Вишневецкий! — Гризельда стиснула мужу больно запястье.
— А?!
Молчала, смотрела страшно как-то, ненасытимо. Адам Александрович сглотнул в горле.
— Ой…
— Да что?
— Не увижу боле тебя… — Головой упала ему на колени, причёска-«башня» уехала набекрень — среди газовых ленточек, проволок каркаса причёски там и тут заиграла мерцанием седина. — Говорит кто-то, сердце моё говорит: не увижу!..
Князь Адам вырвал руку, выкатился из кареты, быстро сел на коня. Коротко махнул холопу, кучеру Гризельды, плетью, — гони назад!
Брат Костя, Мнишек, Дворжецкий, Бучинский, вся свита принца тревожливым нетерпеливым молчанием встретили князя. Не глядя ни на кого, Адам Александрович подскакал к Дмитрию, отозвал в сторону с марша.
— Что, много гишпанцев в рыдване? — спросил царевич покачивающегося грустно рядом в седле Вишневецкого, подумав: князь позабыл, как начать разговор.
— Там вся Испания, — буркнул Адам. — Царевич, если возьмёшь Русь, латинство не выдумай насаждать. Не слушай шёпоты Мнишка — католик хитёр и туп. Запомни, скипетр московских царей удержит лишь православный.
— Тебе это кардиналисты сказали? — изумился Дмитрий, глянув вслед пыльному облачку — обозначению кареты.
— Я тебе говорю, дупло! Смотри, в бою вперёд не рвись — ты государь, — продолжил наставления Адам Александрович, — но и в хвосте тебе плестись — нехорошо, тем паче в середину не толкайся, там, знай, всего опаснее. Дружину гайдуков я оставляю — зря не транжирь. Ну вот… — князь уместил литую пятерню на голове царевича, пошатал друга вкупе с конём. — Передавай своим латынцам: «Vale!»[88]
И, прежде чем Дмитрий успел поправиться в седле, князь вольной метью полетел прочь, против движения войска.
— Что он сказал? — не утерпел пан гетман, издали наблюдавший беседу, едва ошеломлённый принц вернулся к компании.
— «Вале» сказал…
— Dixit![89] — перевёл иезуит Лавицкий для Корелы, уже понимавшего некоторые слова.
Нагнав ажурный рыдван, Адам Александрович прыгнул на ходу в кузов, откопал в пуфах на сиденье жену, поднял и, гладя по кружевам, лентам, седеющим проволочкам, стал утешать, укоряя:
— Грезочка, эк же ты так промахнулась? Неужто видишь меня? Как же твоё предсказание? Ну полно, полно, жартую, обое глупые мы, ну полно, едем домой.
Берёзовые рубежи
Годунов, созвав воевод, подчеркнул: по черкасской Литве ходит лёгкий отряд некоего самозванца, угрожая спокойствию южных московских границ. Спрашивается: проходимцы спасаются от Сигизмунда? пробиваются к вольному Дону? или целятся заскочить к нам?
Окольничий Пётр Басманов, малознатный, младший чином, первым высказал соображения: куда бы войско злодея ни шло — на Дон, на Терек ли, — не худо царские рати, подстерегавшие нынешним летом татар в степи под Ливнами, теперь переместить к юго-западным рубежам, чтобы всыпали в случае надобности полку Григория на орехи.
Князь Фёдор Иванович Мстиславский, самый славный воитель, старейший летами и родом, воевавший немного и шведа, и Крым, огладил каурую пышную бороду, уточнил:
— Государь, ведь у нас с Речью мир?
— Так, Иваныч. Все сановники польские против войны.
— То-то к лету вор Гришка полков не собрал. Что доносят, орудий тяжёлых всё нет у него?
— Нет, не видели.
— То-то. А на юге у нас крены крепкие — Путивль, Новгород-Северский… Без осадных мортир с конька шашкой не взять. Но я думаю, Гришка не сунулся летось, ужо не подлезет. Для походного дела — неловкое время. Распутица…
Царю пришлась по душе рассудительность бывалого князя. Действительно, вряд ли Отрепьев отважится перейти рубежи (по крайней мере в этом году), едва ли польские его вдохновители, вопреки воле короля и коронного гетмана, без пушек, с малыми силами рискнут наскакать на Москву.
Эти соображения хорошо совпадали с намерением Бориса Фёдоровича распустить по имениям рать, истомившуюся на восточной границе. Дворяне, выборные и городовые, дети боярские, не дождавшись крымского хана, уже просились домой. Дать им новый наряд и опять на пустое стояние — значит вызвать в служилом дворянстве брожение, самому рыхлить почву для всякой крамолы.
— Добро, Фёдор Иваныч, — согласился со старшим воеводой-боярином Годунов, — своим словом ты в собственных мыслях меня укрепил. Выдавай полкам жалованье по разрядам, распускай славу русскую по деревням.
— Слушаю, государь! — расслабил грудь под бородой боярин. — Но коли обормот Дон подымет, — прибавил он, спохватившись выразить всё же готовность, — на тот год придётся повоевать.
— К донцам уже поскакал воевода Хрущев, — успокоил царь князя, — там его хорошо знают. Хрущев прежде расстриги потешит донских казаков рассказом о происхождении «царевича», кинет клич государевой службы…
— …и поганец на Дону будет встречен калачами булав и сольцой пуль! — закруглил весело царскую мысль догадливый князь-воевода.
Годунов стыло, но одобрительно улыбнулся, прочие ратоборцы угодливо подхохотали, и царь манием раззолоченного рукава отпустил бояр. Земно склонившись, полководцы неспешно покинули своды палаты.
Борис Фёдорович, взяв у стряпчего посох, уже хотел вставать с трона, как почуял, что посреди гридницы всё ещё кто-то стоит. Царь напрягся морщинами в хворях слабеющих глаз, различил насупленного Басманова.
— Худой сон, Петя, смотришь? — спросил ласково.
— Государь православный, — очнулся тот. — Не гневись, вели слово молвить.
— Давно велел.
— Жигимонт и ляхи, знаю, теперь почитают тебя, но, по-моему, в каждом народе всегда есть какая-то доля хороших и какая-то злобных людей.
— Сам дотяпал? На кого же, Фёдорыч, намекаешь — на своих, на Литву ли?
— На всех, говорю, — рубанул ребром ладони Басманов. — Не вели, государь, распускать войско! Скоро после не соберёшь! Что им Дон подымать, коли Русь уж сама на дыбки встаёт. После неурожая трёх лет, сам ведь знаешь, Русь — зверь. Что Отрепьеву осень и нети[90] орудий? Только пушки в грязи не завязнут! Царь-надёжа, не по городкам-крепостям ждать крамольников надо — искать в поле и с первого шага по Русской земле прищемить!
Окольничий тяжело дышал, словно дрался уже впереди войска с отрядами Гришки.
— Полно, Фёдорыч, будет горячее дело — успеешь, — государь заслонил глаза дряхлыми веками, дав понять, что устал, а приём закончился.
«Молодой, лишь бы саблей махать, — думал Годунов о тридцатипятилетнем Басманове, — рановато я сделал окольничим стольника».
Из самой высокой башенки Остера, последнего замка литовского вверх по Десне, Дмитрий и Мнишек по очереди смотрели в подзорную трубу Мнишка на Русь. Отсюда видны были даже топорные затеси («рубежи») на берёзах, в лесных просветах вьющаяся русская сакма[91] и подымающиеся вдалеке неведомые дымки. Изредка по дороге из московской Черниговщины к замку (или же наоборот, из Литвы в Черниговщину) проходили налегке бодрые люди. В большинстве это были лазутчики остерского старосты Ратомского, принявшего сторону царевича и выяснявшего теперь силы и настрой порубежных российских украин. Лазутчики, пользуясь прозрачностью литовской границы, шагали открыто, проносили с собой и подмётные грамоты Дмитрия; возвращались весёлые, рассказывали, что грамоты эти вслух читают на всех площадях бурсаки, чернецы, грамотеи-мещане и даже стрельцы-самопальники (ведь служивые тоже порою умеют читать и весьма любопытны, а приказа рвать письма у них пока нет).
В отряде Дмитрия к концу сентября набралось уже до трёх тысяч хохлов, назвавшихся вдруг казаками. Среди голытьбы, притёкшей из Московии, выделялись выправкой и ладным снаряжением реестровые казаки (получающие изредка королевское жалованье), два года назад воевавшие бок о бок с поляками против шведов в Ливонии и теперь вновь скликаемые Мнишком именем короля. В турецких сёдлах колыхались тучные старшины, панове, владевшие целыми сёлами, с усищами и оселедцами не менее запорожских.