— Ita, pater optime[77]… Итак, чем же могу быть полезен, милостивый государь… или ваше высочество… За кого пан себя почитает-то?
— Высочайшим пройдохой, какого не видел свет! — подсказал шут, сделав стойку на тронных перильцах.
Отрепьев, приготовлявшийся отвечать ясно и храбро, от брезгливой надменности короля и фамильярной прозорливости паяца сразу споткнулся. Ему показалось, что и Зигмунд сквозь тонкие веки видит его насквозь.
В разговор вмиг включился пан Ежи. Затараторил часто и сладко о значении наследной монархической власти и образа государя-избавителя для русской общественной мысли, также о становлении характера и религиозных исканиях юного Дмитрия, обещавшего стать выдающимся (или известным) царём. Король начал одобрительно кивать Мнишку, при этом изредка посматривая на московитянина как на подарочную, со вкусом подобранную вещь.
Отрепьев только покручивал головой, любовался на росписи архитравов да мраморные завитки волют, напоминающие раковины тех лишних ушей Вавеля, от которых остерегал его Мнишек.
Но вскоре пан Ежи снова его потревожил: попросил для вящей убедительности показать королю крест «Боже, храни наследующего». Григорий расстегнул ворот, выставил свой талисман. Зигмунд и Станьчик, привставший на троне, прочли алмазную надпись.
— Aegumentum omni denudatum opnamento[78], — улыбнулся Рангони.
— Крест работы датского мастера, — глубокомысленно отметил Станьчик.
— Исключительно, optime, добже, — одобрил король, не вслушиваясь в шутовской комментарий, — я решил выделить вам на содержание, сиятельный князь, четыре тысячи флоринов в счёт доходов с экономии Самбора, — король тонко подмигнул Мнишку, давно просвиставшему денежки, и, согнав Станьчика с трона лёгким щелчком, внезапно присел, а принц Отрепьев остался стоять. — За эту экстренную финансовую помощь и дальнейшее содействие (вплоть до военной поддержки с целью возвращения похищенного у вас государства) я надеюсь в качестве компенсации по восхождении вашей светлости на престол присовокупить к своим владениям спорные земли северские, несправедливо удерживаемые Борисом в отторжении от прочих моих малоросских земель.
Мнишек придавил Отрепьеву пятку, и тот отвечал, невольно переняв тон растянутых речей короля:
— Я был бы несказанно рад уступить вашему величеству несправедливые земли северские, но не имею этой счастливой возможности, так как земли сии поспешил обещать воеводе сандомирскому и старосте львовскому Мнишку.
Королевский овал ещё больше вытянулся.
— Ежи, братец, как это понять?!
Мнишек стыдливо поджал губки, развёл брыжами на рукавах.
— Так. Выйдите все. Разумеется, кроме вас, преосвященный отец. Обождите в приёмной, любезный принц. Я позову.
Отрепьев и его небольшая литовская свита с Мнишком во главе заспешили, покинули зал. «Под головами» остался лишь координационный совет: король, нунций и Станьчик.
— Ну-с, каков пан воевода, ваше преосвященство?
— Ах, ваше величество, нужно ли волноваться? Северская Малороссия велика — Мнишек всю не проглотит. Подумать только: Чернигов, Глухов, Путивль…
— Астрахань, Самарканд, Багдад… — дурил паяц.
— Станьчик прав, — подхватил священник, — есть земли и за Украиной.
Когда визитёры вновь вступили в Посольский зал, Зигмунд объявил, что уступит сановнику половину Северщины с тем условием, что Корона примет ещё один дар — край Смоленска.
— Так-так-так, — потёр руки раскрасневшийся Мнишек, чувство смиренной угодливости перед августейшей особой боролось в нём с возмущённой корыстью, — принц, друзья — все в приёмную, быстро! Обождите минуточку, ваше величество: мы сейчас подойдём.
И самборский староста увлёк «Дмитрия» на своё совещание.
— Vanitas vanitatum![79] — вздохнул нунций.
Когда аудиенция возобновилась, вельможа, с согласия царевича, сам кротко соглашался вычеркнуть половину городов Малороссии из подписанных ранее принцем кондиций, если только королю по сердцу намерение Дмитрия разделить и Смоленщину пополам между его величеством и покорнейшим слугой Короны воеводой Мнишком.
Панский нунций сумел примирить благородных торговцев на этом разумном раскладе.
— Только, как понимаете, славный мой рыцарь, — заключил Зигмунд, вяло потрепав по плечу Мнишка, — с этой минуты вся ответственность за успех экспедиции нашего доброго принца ложится на вас.
Пан Ежи щёлкнул каблуками со всей лихостью, какую позволяла ему тучная фигура.
— Да, совсем забыл, — вспомнил король, исправляя черновик договора, — разгромив врагов своей Московии Годуновых, вы, сиятельный принц, должны будете уж и мне пособить добыть шведский престол.
— Ах, князь Дмитрий, я убеждён, несмотря на молодость лет, блистательный полководец! — затрещал Мнишек, торопясь затушевать своё царапанье с королём. — Это юный великий стратег, настоящий русский богатырь, бескорыстный… и, как он мне признавался, сам мечтает повести полки соотечественников на Стокгольм.
Sancta Barbara
В два последние дня Страстной недели вельможные шляхтичи, действительные члены краковского братства Милосердия, обыкновенно надевали поверх своих ярких кафтанцев холщовые рубища и, горланя по всем улицам города, собирали милостыню и подношения. Хотело ли этим братство сказать, что в течение года так старательно тратилось на неимущих, что теперь самому уже впору садиться на паперть, или это был жест христианской морали, нисхождения до единения с бедным, но равным пред Богом себе человеком, — братство это едва ли само чётко знало. Но уж так повелось.
И семнадцатого апреля, в Страстную субботу, во дворец краковского воеводы Миколая Жебридовского вошёл, оставив в парке перед крыльцом православную свиту, разодетый, оправленный в золото и бриллианты царевич, а с чёрного хода, чуть позже, скользнули в серых полотнах с пустыми перемётными сумами двое нищих бродяг.
В этом маскараде и состояло prorsus admirabile соображение воеводы Жебридовского, которое упоминал Клавдио Рангони, говоря с королём о причащении Дмитрия. Принадлежащий к братству Милосердия Жебридовский и «царевич», переодетые нищими, двинулись главным — королевским — шляхом Кракова к костёлу Святой Варвары. Как только они отошли на безопасное расстояние от дома, где осталась свита Григория, краковский воевода расправил усы, запел римские вирши. Многие его узнавали, мастеровые, басонщики, шляхтичи с глубоким поклоном опускали в его грубый мешок монеты разного веса. Но в суму Отрепьева накидали всё-таки куда больше, хотя его мало кто знал. Да и мудрено было признать «светлейшего принца» в диком существе, изображённом Григорием. Принц-нищий рычал, трясся в неведомой лихорадке, закатывал страшно зрачки на ту сторону глаз.
На площади главного рынка передохнули, у Сукенниц (колонных торговых рядов) выпили горячего крупника — медовой водки с пряностями. Покачнувшимся Краковом двинулись дальше.
У дверей приходского костёла Святой Варвары бродяжек уже поджидал облачённый Савицкий. Миколай Жебридовский прошёл на хоры — прослушать органный псалом; а отец Каспар отвёл царевича в отдельное помещение, на исповедь.
— Помни, сын мой, — наставнически произнёс бернардинец, — в этот радостный день, светлый праздник Господень, ты обязан, отринув суету мира сего, нестерпимые страсти, тщеславные путы и лакомые вожделения, покаянием и своевременным полным отчётом о судьбах своих перед Богом очистить свой дух и предстать агнцем светлым Святому Причастию.
Если бы такой сердечный наказ Отрепьев услышал от того человека с бубенчиками, что кувыркался на вавельском троне, он, наверно, уже не сумел бы играть. Но присмотревшийся к рясам едва ли не с детства, Григорий только умно вздохнул и спрятал «суетную» усмешку за поднесённой к губам католической книгой.