Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Немо вокруг маковок соборов, под коньками приказов и теремков, пушась, ютились голуби... В мягких белых, с тонким тёмным подкорьем, пустынных ветвях и причелинах переплелась близь и даль. Казалось, всё давно укутано, забыто, погребено под этой несмутимой белизной — не это ли напрашивалось дьяку в расчёт, как готовил свой бросок царевне в ноги? Но и тогда, в майскую кровь, когда не стало рядом мамы с братом, те же неисповедимые милые силы пестовали, убирали неустанно в великоснежное цветение землю, её вишни, яблони и сливы и под ними травы. И не было забвения и смерти на этой земле, и, уже легко, словно в воду, ступая, не кусала красные мокрые варежки каторжно, напрасно, но ещё не веровала, что на то обметённое от снега крылечко не выйдет из тёмных сеней сейчас мама, не спросит:

— Нагулялась, царевна?.. Озябла?..

Выбор

Нужно было уже думать, на кого идти будущим летом войной. Ратной работы требовало как здание всей державы, так и здоровье личного венца. Наперсники внушали, да и сам знал: отважное победоносное деяние во москово благо надолго захлопнет рыкало крамоле — видимой и невидимой, сделает нынешнего, воцарившегося всё же с бранью, властелина в очах всех неоспоримо законным и Богонесомым.

У Руси на ту пору цвели по двум рубежам главные язвы-напасти. Сверху цивилизованные варяги, любя наряду с разбойной доблестью порядок и серьёз, выполняя все слова каждого мирного договора, мирно подушивали русскую торговлю, защёлкнув берег Бельта. Снизу, никаких человеческих грамот и харатей не разумея (или поскорей их забывая), летали, сияли оскалами Крым и Казыев-улус.

Отрепьев, пытая советников, никак не понимал, почему все цари русские, хоть Грозный, хоть Годунов, рвутся в первую очередь на Балтику? Ему отвечали: к ней выйдешь, царство враз обогатится — варяжский берег подороже черноморского, отсель во все европские базары втешемся, а на югах Османия одна заняла все проливы. Да и шведов чуток потеснить проще, в том нам найдутся и союзники по окоёму сему: Дания, Гасбурги, твоя Литва-Польша. А крымцев только тронь, сечься с Портой не избегнешь, она горой за этих всадников стоит — Крым своей прохладной волостью считает. Нет, там много дольше воевать придётся, мнится — морока не одного царствования...

Но царь Отрепьев всё равно не понимал, как это ради пусть прежирных барышей на севере отдать живых южан, надеющихся на его державную защиту по орловским, трубчевским и брянским деревням, на произвол степи?

Донец Лунёв, изведавший сызмала счастье татарского плена, чудом вырвавшийся и подавшийся к казакам мстить за себя и сбытую в Кафе ганзейцам родню, обсказал царевичу ещё в Путивле обычный порядок набега. Как сначала режут всех подряд: не беги и не смей защищаться. Как хохочут, вяжут, как жгут опустошённые избушки; как ещё несколько человек, перед гоньбой полонян в Орду, на выбор убивают для общей острастки и быстрой покорности. Как одни батыры успевают, сев в кружок на корточках, погадать на кишках их, другие — побесчестить, деловито отделив от девок (девок нельзя трогать — дорогой товар), молодых жён в глазах чад и мужей...

Отрепьев, выслушав очевидца-донца, пнул мешающийся мгновенному действию путивльский кремль, ещё сильнее вознегодовав на слабость Годунова, не умеющего ни залить норы подлых стенных зверей, ни даже отделаться от гарцующего по украинским сельцам враля-мальчишки...

Разбирая сейчас тончайшую карту Руси в приезжей книге Геррита де Вера, царь пробовал шире повиснуть над всею землёй и почувствовать, строго следить, как неимоверная Орда уже течёт из горлышка своего комкано оседающего бурдюка — объёмно нарисованного немцем Крыма: вот подмывает снизу и уносит Русь вкусными кусками — хуторами, починками, сёлами... Целыми маленькими, короткорублеными крепостями... Сонными стадами, живыми урожаями, сплочёнными в овины, смеющимися богородскими игрушками, клубами золотых садов, бедными образами, железными бусами, вилами, соскобленными куполами церковок, еловой лапой, зацепившейся за облучок кибитки... Вниз Русь легко несётся, легко — ах — исчезает, ещё даже не унесясь, и только долго в прежней красе и целости всходит она потом в дивных снах полонян, кратких снах — приподнимающих над траурными водами галеры и опускающих в иные русла, в снах — гаремы овевающих любовью, обращая их в весёлый сеновал, и громадами июльских облаков над лугом испаряющих каменоломни вест-готтовы...

— Правда ли, что сватаешь литвинку?

— Да...

— Я рада.

— Так нужно, потому что... — владетель приостановился, вдруг начиная чувствовать в своём пространстве ещё небывавшую лёгкость и чистоту — будто облачко прозрачных точных стрел прошло навылет его.

Он вдруг заговорил престройно и, пойдя вдруг с самого начала, думая, что объясняет сразу всё. Он говорил о вещих землях детства, врущих сказках отрочества, о том, что не должна пропасть и эта, тихо вымывающая душу тошнота его — объевшего всё дерево добра и зла. Что, если он ещё раз ошибётся, сразу упадёт, но он ещё от того вон плода попробует... И что неважно: кто — этот первородный мученик-садовник, важно, чтобы сделалось по Свету Слова... А Ксения, слушая, остановив, как беличьи ушки, кончики кокошника — ждала, сейчас, сейчас в завершение скажет: ...и я понял — люблю её, а не тебя.

Глядела на странно, тревожно, закатно преображённого, давно не знала ничего о нём. А он с тех самых пор, как улыбнулся ей с ковром на льду и, поскользнувшись, упал, так всё и падал, падал куда-то, сволакивая за собой мостки, людей, подпрыгивая на утёсах, раздирая на раны себя об огранённые скипетры, бунчуки — утыкающие выступы... Каким-то чудом он за что-то ухватился и, срываясь, плача и злясь, стал подниматься и поднялся сам, без малой помощи её руки, и

комканные крылья расправил без её внимания, чтобы и дальше по уступам звонниц и зарниц от неё уйти...

Она схватила его говорящую голову и начала целовать, в косицы, в усики устами, слезами в глаза.

Стихнув, Отрепьев тоже попытался целовать её, видя, что вдруг достигает давней цели. Теперь он уже побыстрей прежним стать хотел, так алкавшим её, — сейчас же всем сердцем обрадоваться, безгранично взыграть, как мечтал изначально... И не мог...

— ...Раз неважно, что же не вручить твой дикий сад другому? И пусть во славу оцарапается... Что же все мои-то, Господи?! — В высоте над постелью предивно заплёлся, дыша малахитовыми огоньками, балдахин. Царь вывел из-под одеял руку — потянул ткань: верный подзор тонко пощёлкал и раскружился широкими складками, с шатра ушла мошка.

— Сам же говорил, Венецья, балы, океаны... Забыть бы, забыть всё, этих пауков в шелках...

— Если я неправ... Недостоин там, или неправ... Я уже скоро уйду... Это — так, гордыня. — Голос возлюбленного у плеча звучал всё печальнее. — Уступка царя Князю мира сего... Сама что ли не знаешь, какое место ваш престол?.. Тучной пасти — уж не вечной святости... Этот грех самый тяжёлый — его мне или сразу отпустят или не простят вовек: всё понимать, а всё равно подвинуться и дать родному бесу на высокой позолоте место!

— Ах ты, голова позолоченая...

Отрепьев ещё раз сжал под одеялом свою добрую сказку; чуть погодя, зашептал:

— Кому, кому отдать? Твой Шуйский — повторюшка только. Да и стар, бездетен, случись, что с ним, такая тут грызня пойдёт, мой северский поход покажется гулянием на святки. Ладно ещё, коли бородачи договорятся, подсадят свойского кивалку. Вот хоть Мишутку Романова, отрока вселаскового... Голицын давеча, шутя, мечтал: в Думе захрапишь — такой подушечку подложит; воруешь? — отвернётся, лишнего не приневолит никогда... Вот им какого бы царя...

Отрепьев вдруг взвил одеяло и сел, раскутанная сказка вздрогнула в мгновенной прохладе.

— А может, не гордыня это вовсе?! Какая уж гордыня тут: вечно сам поколеблен во всём!

— Немочь ты бледная, немочь! — вдруг напала сзади Ксения.

101
{"b":"672039","o":1}