Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Фрашки[196]

Мать вот его всегда чувствовала, хоть за заслонкой не видела чугунка в печке, сготовилось в нём или нет. А сын не понимал, пытаясь исправления свои и преобразования представить тем чугунком, хотел и не мог учувствовать плоть и цвет варева.

Помешивалось, путалось обрывчато в царящем парне личное, подвластное, иное... Неслись и пели, точно в бедствующем польском виршеписце, нерифмованные фрашки...

Отрепьеву, когда читал чьё-то историческое повествование, казалось, тогда жили иные люди, не как теперешние, — те равнопокойные, отдельные были волоты-богатыри: встали, пошли, сделали. Но поздней понял: и тогда ютились, стлались, буйствовали да бездействовали те же, постольку и дошли до нынешней «пурги». Летописец же брал под перо редчайшее — действеннейшее, лестнейшее — и сам ещё приделывал и полировал.

В Думе ум столбом. Вошедшему могло бы показаться, что раструбы княжьих шапок для того так и сшиты, чтобы дать подлетающим мыслям простор — на локоть по-над каждым теменем.

Кто-то поговаривает о монархе за глаза:

— По всей Европе уже полное рабство смердов, а наш им льготить выдумал... Рабство, рабство — вот цивилизация! Весь свободный мир давно уж встал на этот путь, а наш опять... Да хватит уже, что Россия — вот преправославная, особенная! Мол, у нея свой путь — в хвосте плестись... А Россия, видал, уж и от хвоста отстаёт! У их там теперь и наука, и музыка, и полное согласие у инператоров с боярами — весёлый серваж! Только всеполнейшее закрепощение простолюдина, на европ манер, поведёт к благоденствию нашей земли.

— Да ведь православие у нас! Мало ли Иванам-воинам жил стоило — в царство народы сковать?! Построить вокруг свята места суковаты-огорожи?

— Так сковано же всё, и Запад ноне не враг: давно насчёт нас успокоился. Полно и нам воротиться от ума всего материка-то...

— На дорогах Каширы шалят.

— А что же стрельцы?

— Ездят. Стрельцы и городовые дворяне объезжают дороги, проверяют грамоты и подорожные, но и грабители едут в стрелецком наряде, так что купцы ни перед кем не останавливаются, гонят во весь дух. Разбойники и городовые сквозь чащу стреляют им вслед.

— Это-то что? Во ином граде городовые сами откидывают для разбойников рогатки, дабы их, городовых, не перебили по домам потом. Тати ведь всюду — одних одолеешь, их родные да кумовья ночью подпалят...

— ...А вот для чего противобоги на гуляй-«Аду»? Уж и смущает это московлян...

— Что ж московляне мне сами не скажут?.. А то, что ставлено не им в соблазн! Ведь, как из холостых единорогов не пали, трубами не греми, а приступающие к крепости сол­даты всё одно ведь знают — это не по-настоящему, в игруш­ку. Чем же в мирную пору питать дух в них? А так — перед рисованными языками и рогами — им кажется: прут на сам Острог Сатаны, и самые твёрдые всё же боятся — как тьмы в детстве — и про смерть воспоминают. Самые ослоголовые учатся одолевать свой страх.

Колокола. И что они? Он что, всегдашний бой колоколов Москвы? Бесконечное младенчество, великое, вечное? И ни­куда ещё не надо уходить. Тогда — во время главного ухо­да — не прощался, но странно дрогнул, когда звон вдруг начал таять — за яружистыми слободами, на другом конце поля. Никуда ещё не нужно, никому. Ни Москве, и никому из. Теперь только, при впадении дороги в стезю, понял — что этот звон означает. Рано, ещё очень рано — можно ещё долго дремать, даже вечно нужно. Играть, смеяться, петь, глядеть на Бога, не надо думать, воевать, стремиться и бояться... Здесь можно, взрослея, грешить, и всех дураков валять, и ходить путями сердца своего, но нельзя выходить из круга звука — молодого, трезвозвонного, из-под круга колокола. Но какую бы сакму себе, вьюнош, ты чёрт-те-куда не пробил — валким ли, стойким ли сердцем, сделай только шаг назад, на чуть слышный вызвон, — и опять впадёшь в сей сон спасения, отовсюду вернёшься к престройному гулу начала, в тот дол, где ещё нет способов неверно жить.

Совсем уходя, оглянувшись, перекрестились: Повадьин, худой инок, — размашисто, смело и скоро; глум Варлаам — в первый раз после чудовской жизни — с верой и страхом; а коренастый юнец — медленно и озадаченно.

Дмитрий снова проснулся на родине.

Петух кричал, давая знать сразу о времени и о пространстве. Вещал мирно и дерзостно, что ничего не изменилось с чьих-то детских лет: всё хорошо, как и было всегда прежде, всё любопытно, да понятно, лениво, да хлопотно, грустно, да весело... Одинокий голос петуха созидал и обнимал дома, деревья в облаках, окатывал нехотя эхом пригорки — родина видна была и с закрытыми глазами — и нельзя было понять только одно: в какой именно точке её сам певец.

Дьяк Власьев много ездил, видел Промысел Господень скал и долов разных стран. И каждый раз, при возвращении домой, с протаиванием сердечным как бы сквозь тело всего времени от Сотворения, дьяк веще, по сменяющимся перед ним придорожным приметам следил: вот зодчие Ангелы Господни отставляют праздничную буйственность, свирепую претесность и всепышность первых, южнейших, своих опытов. Так и всякий истовый творец, смолоду долго хвастливо ярящийся, игриво горящий и каждому кажущий (а, по чести, ещё только пробующий) силу, к зрелости приходит к простоте без пестроты, к единственно дивной судьбе и свободе — к трудному талому свету, легко пронимающему самую вешнюю, щемящую тучу... Да любую великую внешнюю тьму.

Когда дьяк уезжал по государевой требе в чужие края, ему там бывало неплохо, но под конец уже он чувствовал, что скоро здесь умрёт; а когда возвращался обратно — веселился как юный дубок от любезного ветра. Голова посла прекрасно отдыхала, и сердце востекало к чистому сомнению: да человек ли — русский человек? Он ли — Власьев дьяк? Не дерево ли, не река ли, не василёк, не снегирь ли какой-нибудь он, и только неволею случая пошёл на двух ногах, сопливясь и потея?..

Подумывал уже Игнатия с владык сместить — ему ещё указ не дочитаешь, он уже благославляет. Хотя Отрепьев знал, что так же делывал Иов и вся предшествующая церковность. Царство и церковь были заодно — церковь публично освящала всех царей, цари же даровали монастырям земли, льготы, злато, серебро, возвышения — первосвятителям. Церковь же дарами сими, прикапливаемыми в веках, в случае лихой годины пособляла царству — выручала тела и строения русских людей. Работала ещё одной, не лишней, подклетью царства. (Как будто нельзя было вырыть в миру, в его тёмной земле, погреб и откладывать в безбожный рублики про чёрный день? Чтобы церковь — для другого. И не всякий угождающий ей цесарь угодил, не всякий был причём. От Бога — христианский царь, но главное слово — христианский, а стало по оплошке — царь).

Пусть всё у нас и велико, и сильно, и опасно для соседей, а человек и подохнет в том всем. Постой — говорили ему, — но чем сильней, славнее государство, тем и христианин в нём краснее живёт. Язычница лунная — их мысль. Так и меньшой Мнишек сложил:

...весенние седые дали,
не свет, не цвет.

Цель-то — в свете, цвет — вздохи встречного его пути.

То есть приманка не легче сетей.

Игнатий слушал-слушал, смотрел на говорившего, хитря и тупея: неуж и вправду тот считает, что всё вкусно-грешное на земле — ерунда, не Божий дар? — Ну, оттого он и царь. На то ли.

А Отрепьев перестал вдруг понимать — где кончается его, Отрепье-Дмитриевский разум и начинается ум — вот, скажем, Игнатия или Бучинского?

— Слушай, ты сейчас вот ничего не чувствуешь? — с первой надеждой, — Где Ты? И где Я?.. Как это сейчас так — ты есть ты, я есть я? Говорю тебе — что-то не ладно здесь, неправильно...

вернуться

196

Прибаутки, безделушки.

105
{"b":"672039","o":1}