— Исправляю, что возможно, пока это возможно.
— Ты совершаешь ошибку.
— Нет.
Нет, Дитрих. Сейчас все иначе…
— Нет, — повторил он твердо. — Сейчас выход есть, тебе просто надо до него дойти. И ты дойдешь. Отступать некуда, Мартин, позади преисподняя. Не говоря уж о том, как ты разочаруешь Готтер и Альту, и я не знаю, что из этого страшнее.
Тот вскочил на ноги одним движением, в следующий миг уже оказавшись у двери — разом, вдруг, неуловимо стремительно…
— Вот, — сдавленно произнес Мартин, демонстративно ударив ладонью по створке. — Вот единственный выход, до которого я могу дойти! И мне нельзя этого позволить!
— Так не позволяй.
— Ты не слушал меня! — еще один невидимый шаг — и лихорадочно горящие глаза снова оказались прямо напротив, почти вплотную, и снова голос упал до змеиного шипения. — Не в то время ты решил поиграть в заботливого отца. Поздно. Ты ничего не исправишь. В любую минуту вот это может оказаться последним, что ты увидишь в жизни!
Scio opera tua…
— Да, — отозвался Курт спокойно, не отводя взгляда. — Когда мы с Александером вызволяли твою мать из замка стригов, один из них мне сказал примерно то же.
Мартин отшатнулся, распрямившись и отступив назад, и темный блеск в глазах потух, а лицо застыло каменной маской…
— Помнишь? — так же ровно произнес Курт. — Была жизнь до этой ночи. Были люди и не только. Меньше суток назад вон там, в той комнате, умирал тот, благодаря кому ты сейчас живешь, и он верил в тебя. Так же, как еще ночь тому назад в тебя поверил его, а теперь и твой Мастер; а Он поверил, иначе не дал бы шанса дожить до этой минуты, когда ты отказываешься верить в самого себя и хочешь сделать все жертвы напрасными.
Мартин снова сделал назад шаг, другой, третий, а потом, пошатываясь, прошел к разворошенной постели и обессиленно уселся на кровать, сгорбившись, упершись в колени локтями и уронив лицо в ладони.
— Эта комната — твой Гефсиманский сад, — тихо сказал Курт. — Принимай чашу, которую выбрал. Горько, тяжело, невыносимо? Разумеется. Нечеловеческим возможностям — нечеловеческое искушение. Но это тебе по силам. Deus impossibilia non jubet[153].
Мартин не ответил, все так же сидя неподвижно с опущенной головой, и в полной тишине, казалось, было слышно, как крошечная пламенная бабочка покусывает фитиль лампы, как трутся тени о стены комнаты, как медленно и лениво ползет темнота через спящий город, как тянется сквозь ночь время — скрипящей ржавой цепью…
Курт сидел так же молча и на застывшую в полумраке фигуру не смотрел, замерев на месте, не шевелясь, уставившись в столешницу у своих рук.
Scio opera tua…
«Ты ничего не исправишь»…
Bonas facite vias vestras et studia vestra[154]…
«Поздно»…
— Sed et si ambulavero in valle mortis non timebo malum, quoniam tu mecum es virga tua et baculus tuus ipsa consolabuntur me[155]…
Голос Мартина прозвучал еле различимо и снова смолк, и голова так и осталась опущенной, а сам он — неподвижным, и Курт уже не был уверен в том, что действительно это слышал, что голос этот и вправду звучал, что это не было наваждением, не усталый разум подбросил то, что хотелось бы слышать. Прошла минута, другая, а тишина так и осталась понуро стоять рядом, хрупкая и дрожащая.
Тишина…
Déjà vu.
Снова ночь и тишина, снова неподвижность и ожидание. Снова минуты, бегущие галопом и ползущие медленно, как раненые змеи. Снова напряжение, распластавшееся над головой и стискивающее со всех сторон. Снова всё, как две ночи назад, и только покореженные деревья вокруг сменились стенами тесной комнаты, и крохотный огонек светильника вместо пламени костра. Но всё те же ночь и тишина, неподвижность и ожидание, и минуты, бегущие и ползущие мимо, прочь, в небытие…
Ночь за окном продвинулась за середину — так сказала луна, заглянув в окно. Ноги онемели, в пояснице уныло и обреченно ворочалась колкая боль, но Курт все так же сидел неподвижно, опасаясь нарушить тишину даже шорохом рукава по столу…
— Все-таки родительская судьба тебя настигла, — неожиданно усмехнулся Мартин и поднял, наконец, голову, распрямившись. — Тебе все же пришлось провести бессонную ночь подле голодного ребенка с душевными коликами.
— Tout se paye[156], как сказал бы один наш общий знакомец, — осторожно отозвался Курт и медленно, стараясь не морщиться от болезненных прострелов в суставах, уселся поудобней, привалившись к столешнице боком и вытянув правую ногу.
Мартин помолчал, глядя на него с выжиданием, и снова хмыкнул:
— Предпочел не заострять внимания на «голодном»… Гадаешь, что бы это значило и насколько пора пугаться последствий?
— Что тут гадать? — ровно возразил Курт. — Если б сейчас вкупе с прочими искушениями не пришел и голод — вот тогда я бы удивился.
— Да… — вздохнул Мартин, погасив усмешку, и яростно потер лицо ладонями. — Когда Александер рассказывал об этом, я воображал, что представляю, о чем речь. Однажды под контролем Хауэра я попытался провести опыт — сколько смогу вынести без воды и пищи. Без физических нагрузок, просто не пить и не есть. Сдался на четвертый день… И я считал, что знаю, чего мне ожидать и как это будет. Но нет. Это не похоже. Жажда… Голод… Это совсем не те слова. Это что-то другое. Это…
— Пустота, — тихо подсказал Курт, когда Мартин запнулся, и тот, помедлив, кивнул:
— Да. И… Он ведь с этим жил. Десятилетия. Жил, ворочал торговыми делами, ухаживал за женщинами, любил, шутил, чем-то увлекался — книгами, шахматами, взваливал на себя чужие проблемы и решал свои… И все это на краю пустоты. Ежеминутно. Как?
— У него все же было, чем эту пустоту заполнить, хотя бы отчасти, — напомнил Курт и, помолчав, договорил: — И он считал, что у тебя тоже есть чем.
Мартин не ответил; рывком поднявшись, он прошел к окну, остановился в шаге от проема и замер, глядя в ночное небо. Снова потекли минуты, скованные бездвижностью и тишиной — одна за другою, медленные и мутные, как заиленный ручей…
Курт медленно и тяжело поднялся, сделал вперед шаг, другой, третий и остановился на расстоянии вытянутой руки.
— Не забывай, — произнес он негромко, — и у него, и у тебя Мастер — один. В отличие от прочих, Он никогда и никуда не исчезнет, если только ты захочешь Его слушать и заполнить пустоту Им, а не подделкой, которой так тянет соблазниться.
От взметнувшейся руки Курт уклониться не успел, и на горле сжались пальцы каменной хваткой, не перекрывая дыхание полностью, но не давая говорить и отступить, и чужое лицо приблизилось — холодное, тусклое.
— Серьезно? — переспросил чужой голос, пересыпая слова острыми сухими льдинами. — И с каких пор ты стал таким набожным? Да ты в Макарии вошел в легенду как первейший еретик и богохульник, смеющийся над тем, что сейчас пытаешься вбить мне в голову. Десятки юных дураков мечтают «стать как Молот Ведьм» в служебных успехах, но никто, никто и никогда не приведет тебя как пример благочестия. С чего бы, а?
Лицо придвинулось еще ближе, и губы искривились в усмешке.
— Жалеешь, что не выстрелил тогда и дал мне подняться? Жалеешь, вижу. Ты сам не веришь ни единому своему слову, просто повторяешь то, что слышал от Александера — бездумно и безотчетно. «Мастер»… Ты служил Ему четверть века, и что, вспомнил ты об этом хоть раз, хотя бы один раз за эти годы?
Хватка чуть ослабла — едва-едва, по-прежнему не давая высвободиться и отступить, но позволив вдохнуть и заговорить.
— Ежедневно, — хрипло вытолкнул Курт, и пальцы сжались снова, на этот раз сильнее, и голова мягко закружилась, а воздух беспомощно застыл, с трудом протискиваясь сквозь пережатое горло.
— Вранье! — повысил голос Мартин, и рука его мелко задрожала, точно в лихорадке. — Но знаешь, даже если б ты был искренен… — кривая усмешка сползла с губ, сменившись ожесточенной гримасой. — Этот твой Мастер — его здесь нет!