Он яростно перемещал, соединял, делил файлы; окно голограммы постоянно изменяло свой облик. Наконец, заново запустилась сборка видео.
— Если у меня получилось, то мы теперь увидим не просто запись. Мы увидим его мысли. Больше, чем пять последних минут жизни. Думаю, даже сейчас мы смотрели не самый конец. Эта сцена была где-то за пару часов до его гибели. Ну а далекие воспоминания — им могут быть годы, я даже примерно не представляю, что мы сейчас увидим.
Словно бы отвечая на его слова, голограмма замерцала неровным бледно-серым светом. Раздались дикие звуки: плач, стенания, хрипы, клокочущие всхлипывания. В сонме задыхающихся, молящих голосов порой выделялись отдельные слова и даже целые фразы.
— Я не специально! Не специально! Я не убийца! Просто они должны были меня впустить!
— На запад! На запад! Я ничего не вижу! Но мы еще можем их обойти! Где моя винтовка? Я ничего не вижу!
— Пьяница! Проклятый пьяница, ты сделал меня такой же, как и ты сам! Умойся кровью, жалкий слизняк!
— Верните меня назад, это не я. Не надо ада! Не надо ада! Это не я!
— Это сон. Успокойтесь, вы все! Замолчите! Это просто сон.
— Я бы сделал это снова! Я бы столкнул его, даже если бы знал, что очнусь здесь!
— Где я? Где я?
И еще сотни голосов были вокруг. Все они роптали, умоляли, ругались, вопили; все говорили что-то о крови, оружии, ужасных деяниях, искаженной справедливости, своем и чужом безумии. Казалось, в этом гомоне слышатся отзвуки всех битв и преступлений, творящихся на земле, всех отступничеств и смертельных ошибок. Там звучала не только литская речь, десятки других наречий смешивались с ней в невнятную рыдающую какофонию. Хинта нашел руку Тави и вцепился в нее, словно одно лишь прикосновение к другу могло сейчас удержать его самого от безумия. А серый свет все мерцал, и звукам не было и не было конца. Потрясенные, растерянные, они в безмолвии слушали эхо чужих воспоминаний. Но постепенно им открылся какой-то неясный образ. Словно спала колеблющаяся пелена, и вот сквозь серый полог проступили чернота, золото, кровь. Корчащиеся руки в безумной ломке бились о каменный скат. Только сейчас Хинта осознал, что не слышит дыхания того, кому это воспоминание принадлежит. Но вот дыхание прорвалось, словно новорожденное существо наконец-то сумело выхаркать из своих легких какие-то вековые пленки мокроты и слизи. И, сразу после первого вздоха, все цвета стали ярче. Сделалось видно, что обладатель глаз лежит на каком-то бескрайнем бесцветном склоне, по поверхности которого струилась омерзительная жидкость, похожая сразу на все виды смешавшихся вместе выделений больного человеческого тела. Всюду вокруг, как разбитая скорлупа, лежали золотые полусферы, из сердцевины каждой пыталась выбраться скрюченная получеловеческая фигура. Жуткие, будто оплавленные лица; дрыгающиеся руки и ноги; недоделанные плечи; перекошенные спины; вопящие рты. А где-то наверху, неприступной стеной над этой низиной погибели, нависали порталы огромных золотых шлюзов. Вот они открываются, и не знающая жалости механическая рука выбрасывает наружу новую золотую скорлупку. Беспорядочно вращаясь, полусфера катится вниз, а из нее уже высовываются руки и ноги очередного страдальца.
— Что это? — прошептал Тави.
Тут заговорил сам обладатель воспоминаний.
— Отец, — позвал он, — отец, отец! Куда все пропало? Отец!? Мы должны спрятать ее тело. Куда все пропало?
Перебирая руками, несчастный попытался освободиться от своей скорлупы, но у него не получилось — он лишь перевернулся. Тогда стало видно, что внизу под ним скорлуп еще больше, там их был целый овраг. Нижняя часть оврага, похоже, работала, как огромный конвейер: она перетряхивала скорлупы и уносила их в очередные золотые врата. Внутри тех врат сверкали красные и белые всполохи. Там страдальцы прекращали вопить.
Но не всем было суждено закончить свое существование в энергетическом крематории. Некоторых, даже многих — спасали. Спасители были омарами. Они пробирались на своих долговязых механических ногах через море крутящихся полусфер, хватали корчащихся недоделков, вытаскивали их из золотых раковин, снимали их тела со штырей, игл, пуповинных трубок, и грубо волокли с собой — куда-то вдаль, к полуразрушенным башням древнего города, возвышающимся по другую сторону непрестанно стенающего конвейера.
Уже под конец видения Хинта успел обратить внимание на то, что все это творилось под открытым небом. Неизвестно почему, но недовылупленные уродцы не гибли, когда вдыхали отравленную атмосферу; они даже не замечали, что с воздухом есть какая-то проблема. Похоже, всех их в эту минуту странного перерождения волновало что-то другое, какой-то иной последний миг. Хинта решил, что все эти люди умерли: кто в бою, а кто в домашней поножовщине, кто кающийся, а кто изрыгающий последние проклятия своей злобы.
— Ты не мой отец, — запротестовал обладатель воспоминаний, когда к нему склонилось кошмарное омарье лицо. — Где я? Где мой отец? Мы были, мы были…
Но омарьи глаза-блюдца смотрели с насмешкой. Глубоко в них мерцал фиолетовый свет. Шрамированные щеки вздувались дыхательными клапанами. К забралам носа пристыла нанопена. Рот был круглым и сморщенным, словно анус, под припухшими губами блестели скругленные ряды мелких острых зубов.
— Нет, — проклокотал омар, — тут ты не прав. Как раз я и есть твой отец. Ибо твой отец Кежембер. Кежембра дассаран!
А потом большое чудовище протянуло свою огромную когтистую лапу к маленькому корчащемуся чудовищу и начало с корнями вырывать вопящий трофей из уютного углубления золотой скорлупы.
На этом видение оборвалось. Снова над Экватором шел дождь, а скованный омар, обладатель воспоминаний, смотрел в лицо человека. Для него оно было полупрозрачным: под кожей билась жизнь, пульсировали вены, нейроны пересылали сигналы, мышцы подрагивали в напряжении эмоций. Вокруг лица, словно угловатый венец, мерцал электродами шлем скафандра, и он тоже был разоблачен, пронзен взглядом омара, разобран на все слои обшивки и электроники, на материю и силовые поля.
— Кири Салана, — сказал Ивара. — Какими бы странными ни были глаза, которыми я сейчас на тебя смотрю — я узнаю тебя, старый друг.
— Кежембер, — произнес Кири. — Не слишком ли много самомнения у вашего народа? Из твоих же собственных рассказов я знаю, кто вы все такие, племя бракованных подобий.
— Кежембер гордится собой, — хрипло откликнулся омар. — Кежембер видел то, кахар намад, от чего ты, человек, мог бы сойти с ума. Кежембер аруна диахат. Кежембер прожил мир насквозь. Сколько бы ты ни выудил из меня, жалкий перворожденный, ты не узнаешь и половины моих троп. Хотя… — Что-то вроде смешка вырвалось из глубины его глотки — звук вышел такой, словно ржавую жестянку трут о камень. — Хотя, возможно, скоро ты сам будешь там. Когда сделаешь то, на что решился, и если тебе окажется по силам перейти и пережить Акиджайс. Если тебе тысячу раз повезет. Вирдала кахар. То однажды мы сможем увидеться вновь. Кто знает, будешь ли ты и тогда презирать меня. Или будешь служить Кежембер, будешь бороться за Кемежбер, будешь сам Кежембер.
— Я все еще надеюсь, что мне не придется, — холодно сказал Кири. — Ну а ты, конечно, будешь надеяться на обратное.
— О нет, — проурчал омар, — я, как и ты, не хочу пробуждения Варн. Моя свобода не стоит его свободы. Я знаю Варн. Варн хочет проснуться. Варн хочет людей. Соблазнять ваш разум — его главная забота. Не в твоих друзьях здесь дело. Дело в нем. Он заговорит. Я чувствую это. Я видел его. Здесь нет вашей воли. Лишь его воля.
— Ты боишься его?
— Да. И ты должен бояться сильнее.
— Я боюсь. — Кири ненадолго умолк. — Наш мир ужасен. Ты ужасен. Я ужасен. Но разве есть такой великий идеал, ради которого мы бы имели право отменять все мироустройство? Ивара убеждал нас…
Учитель вздрогнул, когда прозвучало его имя.
— …убеждал, что этот идеал существует, и я верил ему. Но не верил, что этот идеал достижим. И это было так легко — идти к цели, которая всегда вдалеке. Никакой ответственности, никаких трудных решений. Но вдруг мы находим все то, о чем он говорил. Вдруг сказка становится правдой. И я… Разве это не безумие, что ты последний в этом лагере, с кем я могу говорить откровенно?