— Я столько не выдержу, — предупредил Новицкий врага.
Абдул-бек словно бы его не услышал.
— Ты будешь жить. Ты будешь жить долго. И каждый день своей жизни ты будешь помнить: что ты сделал мне и что я сделал тебе. Я, Абдул, сын Джамала, муж Зарифы, отец Латифа и Халила, я приговариваю тебя к такой жизни. К жизни, которая может быть хуже смерти. И если мы с тобой встретимся ещё на горной тропе, пусть Аллах отведёт мою руку.
Он отвернулся, подошёл к гнедой лошади, повёл её за собой и вложил поводья в руку Новицкого.
— Ты не ранен и не поломан, только ушибся. Передохни, соберись с силами и возвращайся. Оружие твоё с той стороны камня. Но я думаю, что ты не будешь стрелять мне в спину. Это не в обычаях русских.
Он медленно поднялся в седло, собрал поводья, но обернулся:
— Там лежит мой нукер, Дауд. Он, наверное, уже умер. Не трогайте его, не калечьте. Я заберу тело ночью.
Новицкий смотрел ему вслед, а когда бек поднялся на берег и исчез за холмиком, поднял голову вверх, закрыл глаза, хотел заплакать и — не сумел...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
— Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорблённому есть чувству уголок!..
Карету, мне, карету!
Последние слова Грибоедов выкрикнул, подняв глаза от листа бумаги и обводя взглядом собравшихся.
Ермолов громко зааплодировал. Он сидел, привалясь боком к тому же столу, на котором Александр Сергеевич разложил свою рукопись. Остальные расположились вдоль стен на лавках. Новицкий устроился у самой двери. Свечи, стоявшие в ряд на столе, оставляли в полутьме большую часть комнаты, а лучина, что потрескивала в светце[87] над его головой, давала возможность разглядеть свою руку. Но Сергей был доволен таким положением. Он никогда не старался быть на свету, а за последние месяцы полюбил сумрак ещё больше.
В Екатериноградскую станицу он попал, сопровождая раненых Семёна с Темиром, да так и задержался более чем на полтора месяца. Атарщиков поправлялся быстро, его рана оказалась сравнительно лёгкой; а Темиру Дауд прострелил грудь рядом с лёгким, да кость голени, переломившаяся при падении, раздробилась. Снова Атарщиков вызвал знакомого уже Сергею хакима, и теперь уже Новицкий помогал ухаживать за больным, стараясь выкинуть из головы всё, что связывало его с Тифлисом. Своя жизнь его уже мало заботила, но друзья Сергея ещё не потеряли вкуса к существованию.
Тут Ермолов нагрянул на линию с большой командой. Двумя отрядами он и Вельяминов прошли по взвихрившейся Кабарде; одних урезонили, другим наказали сидеть и далее смирно. И теперь, соединившись и став лагерем у станицы, ждали, пока люди отдохнут и соберутся с новыми силами, чтобы до зимы возвратиться в Грузию. Развлечений не было, и одним вечером Грибоедов, сопровождавший Алексея Петровича, предложил прочесть отрывки из своего сочинения. Новицкий знал от своих столичных корреспондентов, что в Петербурге новое сочинение Александра Сергеевича имеет успех неслыханный, комедию слушают, читают и переписывают, а потому даже в нынешнем расположении духа не решился упустить приглашение.
— Браво, браво! — продолжал между тем громогласно восторгаться Ермолов. — Уж пошутил! Уж порадовал! Но карету у меня не проси. Не дам. То есть дам, но только такую, чтобы домчала тебя до Тебриза. В других уголках, друг мой, делать тебе решительно нечего. А ты что думаешь, Алексей Александрович?
Вельяминов, перед тем как заговорить, пригладил волосы на висках.
— Сочинение ваше, господин Грибоедов, поименовано «Горе уму». Так ведь?
— Точно так, — подтвердил сочинитель, подравнивая исписанные листы в аккуратную стопку. — Или же «Горе от ума», что, может быть, даже вернее.
— Со слуха принимать сочинение трудно. Потому не обессудьте, если окажется, что слова мои придутся вам против шерсти.
Грибоедов только развёл руки, показывая, что слушатель волен в своих пристрастиях.
— Ум я здесь обнаружил, но только один — ваш собственный. Герой же, простите, не умён, а только лишь умничает. Я московское общество знаю плохо, но доверяю вам, что оно именно таково. Однако при всём том они всё-таки люди. С чего же он так на них ополчился? Ведь не враги же они — свои. А он ни с того ни с сего, словно мальчишка на деревянной палочке прискакал. Всем перечит, всех учит.
— Да и что я посчитал, брат, — забасил снова Ермолов. — К Софье-то он в самом начале приезжает в какую рань! Невоспитанный молодой человек. В чужой дом затемно не наведываются.
Грибоедов фыркнул:
— Да ведь дом ему не чужой, а самый родной. Он же там всё детство провёл и юность.
— А с чего же тогда, позвольте, Александр Сергеевич, вас спросить, он ему вдруг сделался так нехорош?
Новицкому вдруг показалось, что в голове Вельяминова таинственным образом крутится некий разумно устроенный механизм. Какие-то шестерёночки цепляют за рычажки, а те, в свою очередь, передают движение другим шестерёнкам; и все они вместе изготавливают слова, что соединяются потом в ровные фразы и так спокойно, равномерно выделяются через рот, иногда перебиваясь запятыми и точками.
— И полковник ваш, извините, меня расстроил. Неужели во всей русской армии вам другого типа встретить не доводилось? Вы же, насколько я знаю, в наполеоновскую кампанию в Иркутском гусарском служили?
Грибоедов молча кивнул. Новицкому показалось, что он боится разлепить губы; опасается, что не удержится и вспылит. Другие слушатели молчали, поскольку говорили старшие чином. Ермолов повернулся к Вельяминову:
— Ты, Алексей Александрович, за всю армию не обижайся. Навидались мы с тобой таких Скалозубов. Хотя фамилию эту, ты, господин сочинитель, вполне мог и своему герою приставить. Что же он ещё делает в этой жизни, как не скалит зубки свои щенячьи? Спорить не буду, верно ты его описал. Все мы, когда молоды, скалимся и насмешничаем. А потом с годами спохватываемся: да кому же мы противимся? Да не самой ли, брат, жизни?!
Он вдруг сделал паузу и как-то необычно уронил свою львиную голову. Но тут же оправился:
— Извини, конечно, Александр Сергеевич, но я тебе скажу откровенно: бумаги деловые ты составляешь куда как лучше. Но что развлёк нас, за то тебе большое спасибо. Ну а теперь, господа, отбой. Завтра с утра устроим парад, потом день-два дам вам на исправление и — выступаем.
Все поднялись дружно с лавок, радуясь возможности размяться, поговорить. Грибоедов, сложив и убрав рукопись, пошёл к двери, ни на кого не глядя, но у самого выхода столкнулся с Новицким.
— А! Сергей Александрович! — обрадовался он сердечно, хотя беседовали они до сих пор раза три, и то всё случайно. — Вы слушали?
— Да, — улыбнулся Новицкий. — С самого начала. И с большим удовольствием.
— Удовольствие моё — как сказали бы англичане. А не усилите ли вы его — приватной беседой. Если вас, конечно, не призывает Морфей. Или, того хуже, Венера.
— Нет, — совершенно серьёзно ответил Новицкий. — Эти боги меня, кажется, совершенно оставили. А потому — извольте, я к вашим услугам...
II
Грибоедов привёл Новицкого в хату, где он остановился, пропустил в комнату и, оборотившись, крикнул какого-то Сашку. Появился разбитной парень, по всем повадкам больше приятель барина, нежели слуга, и поставил на стол графинчик, блюдо с крупно порезанным хлебом и миску с огурцами, просоленными слегка.
— Один приятель мой в Петербурге пристрастил меня к таким угощениям, — объяснил хозяин, разливая водку по чаркам. — Жаль лишь, что настоящего ржаного здесь не достанешь. Ну, Сергей Александрович, с продолжением нашего замечательного знакомства.
Чокнувшись, они выпили. Грибоедов похрустел огурцом и сразу приступил к делу: