В этом месте рассказа Корнеев смущенно потупился, и тонкое загорелое лицо его залил мучительный румянец. Марков искоса взглянул на товарища и нахмурился.
— Я, товарищ начальник, привычнее Корнеева, — продолжал он, — но скажу прямо — был рад, что Корнеев лег рядом. Вдвоем с товарищем не так все кажется. А то — пустыня большая, ночь… словом, конечно, жутковато.
Я шепнул товарищу Корнееву про время, что, наверно, уже часа двадцать четыре, и опять мы лежим молча. Тихо очень было, товарищ начальник, и я только слышал, как товарищ Корнеев дышит сбоку от меня. Наверное, час пролежали мы так. Товарищ Корнеев опять к моему уху тянется и шепчет, что слышу ли я, мол, топот в пустыне. А я уже давно топот слышал и только молчал — пусть сам заметит. Я говорю товарищу Корнееву — это, мол, кавалерия. Большое соединение кавалерии передвигается в сторону брода. Тут товарищ Корнеев хватает винтовку и шепчет, что — давай, мол, будем стрелять. Я ему говорю: только попробуй, мол! Я тебе выстрелю! Потом разъяснил ему боевую задачу: огонь надо открывать, только когда противник достигнет реки и голова отряда переправится на наш берег. Засада расположена в таком месте, что миновать ее противнику невозможно, так как мы, согласно вашему приказу, сидели над самым бродом. Товарищ Корнеев, конечно, понял и начал ждать моей команды. А противник приближается быстро, судя по топоту. Потом мы уже увидали большой отряд, который остановился на том берегу реки. Хотя и очень было темно, но сверху песок выглядит белым, а всякий предмет выделяется темным. Противник соблюдал все меры предосторожности, и нам было даже удивительно, товарищ начальник, как могла такая масса всадников сохранять такую тишину.
Потом от основных сил противника отделился небольшой отряд человек в двадцать. Они въехали в реку и стали переправляться. Товарищ Корнеев тут снова заторопился стрелять. Я даже схватил рукой его винтовку. Вижу, парня лихорадка колотит. Я уже не стал объяснять ему, товарищ начальник, что это только разведка, а нам надо дождаться, пока станет переправляться главный отряд. Я только отвел рукой винтовку товарища Корнеева и шепнул ему, чтобы он ждал команды, а то худо будет. Разведчики противника перешли реку и проехали под нами в сторону поста. Там они, конечно, наткнулись на наших. Мы слышали перестрелку, шум, и тут весь отряд басмачей кидается в воду и идет на наш берег.
И в третий раз хватается товарищ Корнеев за винтовку. Я на него только смотрю и, простите, товарищ начальник, ругаюсь тихо, одними губами. Ну, он, конечно, не стреляет. Я вижу, парень ужас как волнуется, но жду. Согласно вашему приказу нам были выданы две гранаты, и я отложил винтовку, а гранаты положил рядом. И вот, когда голова противника начала подыматься на наш берег, я приготовился бросать. Оглянулся на товарища Корнеева. Он стоит на колене, винтовка у плеча, губы закусил, дрожит сам, а не стреляет, и смотрит на меня не отрываясь. Тогда я кинул гранату вниз, в самую середину отряда противника, и крикнул: «Залп!» Тут товарищ Корнеев наконец начал стрелять. Я не видел, как разорвалась первая граната, так как торопился кинуть вторую. Потом, кинув вторую гранату, взял свою винтовку, и мы с товарищем Корнеевым расстреляли все патроны. Противник открыл по нам огонь, но безуспешно. Потом все стихло, а мы, расстреляв все патроны, не решались выглядывать и до зари пролежали на сопке. А как поднялось солнце, прибежали на пост.
Вот и все, товарищ начальник. Очень нам смешно стало, как я от волнения товарищу Корнееву командовал «залп» из одной винтовки.
Марков кончил.
Начальник отряда пожал ему и Корнееву руки и поблагодарил.
«Оказывается, вот они какие, — думал начальник, — молодые бойцы, не видавшие войны…»
В своей машине начальник поехал к броду.
Марков и Корнеев сопровождали машину верхом, и шофер ехал медленно, чтобы лошади не отставали. Оставив машину наверху, начальник отряда спустился к реке. На берегу лежало с дюжину конских трупов и семь мертвецов в цветных халатах. Один убитый застрял на камнях с краю отмели. Возможно, что еще многих унесло течением. Копыта пятисот коней пропахали в песке широкий след. Около сопки, где сидели Марков и Корнеев, след этот делал огромную петлю длиной в километр. Пятьсот лучших джигитов Ибрагим-бека скакали километр в сторону от двух советских пограничников.
А сам Ибрагим-бек так и не принес благодарности аллаху за разрушение плотины. Утром, немного отойдя от поста № 9, банда встретила кавалерийский отряд.
Уходить обратно через пост № 9 Ибрагим-бек боялся, так как после боя у переправы басмачи думали, что на посту сосредоточены большие силы.
Ибрагим-бек решил попробовать прорваться. Красные отбили атаку, ударили сразу с обоих флангов, смяли басмачей и рассеяли по долине. Под Ибрагим-беком убили коня и самого его, раненного в руку, захватили в плен. Бой кончился.
Несколько дней спустя, когда Ибрагим-бека привезли в город, чтобы судить, начальник отряда рассказал ему о том, что на посту № 9 было всего тринадцать человек, а в засаде у брода всего двое. Ибрагим-бек ничего не сказал тогда начальнику. Но ночью в своей камере он плакал от злобы, мучаясь бессильной яростью.
Маркова и Корнеева вызвали в Москву.
Их наградили орденами Красного Знамени.
Поездка в Москву длилась целый месяц.
Потом Марков и Корнеев вернулись на пост № 9.
1935
ДОКТОР
В год, когда, по древнему закону, Яков Абрамович стал совершеннолетним, убили его отца, старого сапожника в местечке. В местечке был погром. Яков Абрамович на всю жизнь запомнил этот день. Отец лежал на полу, неудобно и странно подвернув голову и раскинув руки. Черная лужа медленно растекалась под ним. Свет в подвал, где они жили, проникал через маленькое косое окошко, и свет был красным от пожара. Местечко горело. Потом выстрелы загремели на улице, и, прижав лицо к расколотому стеклу, Яков Абрамович снизу вверх видел, как прошли рабочие. Евреи и русские, они шли вместе. Они шли спокойно и стреляли из револьверов, и погромщики разбегались. Это было в тысяча девятьсот пятом.
Двенадцать лет после этого Яков Абрамович жил с матерью. Сначала он учился, но скоро совсем нечего стало есть, и он начал работать на мельнице господина Янкелевича. Он сошелся с большевиками и понял многое за эти двенадцать лет.
Потом был тысяча девятьсот семнадцатый год, и Яков Абрамович ушел из местечка с красногвардейским отрядом. Его мать умерла в тысяча девятьсот восемнадцатом. В двадцатом он стал комиссаром роты. Он был на многих фронтах, несколько раз был ранен и болел тифом, и его назначили комиссаром полка. Красноармейцы любили его за скромную храбрость и за простое, ясное красноречие. У него была жена — тихая, бледная женщина с огромными черными глазами и мягкими чертами лица. Она была коммунисткой, и ее замучили махновцы. Яков Абрамович очень любил ее, и после ее смерти он остался совсем одиноким.
Он демобилизовался, когда кончилась война, и лег в больницу. Оказалось, что у него острый туберкулез. Он никогда никому не жаловался, и об этом никто не знал. Он был при смерти, но его вылечили в Крыму, и в тысяча девятьсот двадцать четвертом он приехал в Ленинград.
Он много раз видел смерть на войне и он не был излишне чувствительным человеком, но мучения чахоточных потрясли его трагической обреченностью и бессилием. Он решил стать врачом и поступил в медицинский институт. Ему было невероятно трудно учиться, и он чуть не заболел снова от переутомления, но он кончил институт и стал хорошим врачом. У него не было друзей среди молодых врачей, кончивших вместе с ним. Он жил совсем один, и его считали немного чудаком и странным парнем. Его профессор предложил ему остаться при институте, и он мечтал стать настоящим ученым, но один его сокурсник получил назначение в Киргизию, а у него была невеста в Ленинграде и ему было жаль уезжать из города, где театры и все такое, и он страдал и мучился. Яков Абрамович подумал, что это очень интересно поехать в Киргизию и драться с бытовым сифилисом и с оспой. Он отказался от предложения своего профессора, и целую ночь старик уговаривал его и говорил о великих врачах и ученых. Но Яков Абрамович уехал в Киргизию.