— Простите меня, голубчик, — сказал старик.
— А ночь я не спал, — сказал Борис, — это верно.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
По реке плыли льдины. Вода казалась черной и густой. На льдинах лежал желтый, ноздреватый снег. Вода разъедала его. Там, где течение переворачивало льдины, сверкали синие и зеленые цвета. Лед гремел и ломался. Большие льдины сталкивались, громоздились друг на друга.
С моря дул сильный ветер. По небу неслись белые облака. Солнце часто скрывалось за облаками и снова появлялось. Снег искрился на солнце. Сияли окна в домах на набережной.
Чайка летала возле моста. Ветер топорщил перья на ее крыльях и швырял ее вниз, к темным пролетам. Чайка пронзительно вскрикивала. Черная вода бурлила под мостом.
Борис медленно шел по мосту. Он смотрел на реку, на льдины и на чайку. Он думал о бое с Титовым и о своей руке. Он совсем не думал о Маше. Он совсем не думал о ней; может быть, он даже забыл о ней. Но когда Маша окликнула его, когда он услышал ее голос, он рванулся и побежал к ней, и ему показалось, будто только о ней он помнил все последнее время, только о ней он думал. Она шла по другой стороне моста. Она первая заметила его и окликнула по имени. Он побежал к ней. Она улыбалась. Она стояла, облокотясь о перила, улыбаясь, и смотрела, как он бежит к ней.
— Маша! — крикнул он.
Недалеко от Маши стоял милиционер. Милиционер охранял мост и порядок на мосту. Он сумрачно посмотрел на Бориса, на его перевязанную руку и на черный кровоподтек вокруг его правого глаза.
— Что с тобой? — сказала Маша.
— Я очень рад. Просто я очень рад, Маша!
— Нет, правда. Что с тобой?
Лицо у Маши было испуганное. Милиционер подошел ближе. Он был в длинных брюках навыпуск. Это был милиционер речной милиции. У него было мрачное, неприветливое лицо.
— Пойдем, Маша, — сказал Борис. — Пойдем, я провожу тебя.
Милиционер смотрел им вслед.
— Отвратительно! Как можно не понимать этого? Люди, пойми ты ради бога, люди ведь вы, а не звери. Неужели ты не понимаешь? Неужели тебе самому не противно? Кровь, перебитые носы, сломанные руки. Кровь и злоба. Нет, просто безобразие, что у нас позволяют этот ваш бокс. Безобразие, безобразие, безобразие!..
— Но, Маша, это совсем не так страшно, как ты говоришь. И потом…
— Что не страшно? При чем тут страх? Я не говорю ни о каком страхе, и мне ничуть не жаль, если тебе разворотят всю физиономию. Тебе и твоим диким товарищам. Не страшно, а противно. Понимаешь или нет? Про-тив-но!
— Маша!..
— Пожалуйста, не спорь со мной. Я знаю, что говорю.
Борис не хотел спорить. Он сидел на подоконнике в Машиной комнате. Маша ходила из угла в угол.
— Маша, — сказал Борис. — Я не хочу спорить…
— И не надо, — сказала она.
Он смотрел, как она ходит взад и вперед и как она хмурит брови. Ему было так хорошо сидеть в ее комнате, и слушать ее, и смотреть на нее!
— Человеку дан мозг, — сказала она.
— Правильно, Маша, — сказал он. — Но человеку, кроме мозга, даны кулаки. Кулаками и мозгом человек может сделать очень много.
Ему нравилось дразнить ее.
— Ты говоришь глупости, — сказала она. Глаза ее блестели от гнева. Черт знает, что за глупости ты говоришь! Лучшие в истории человечества, самые лучшие люди, самые гениальные, самые великие люди — какое все они имеют отношение к кулакам, к звериным остаткам в природе человека?
— Ты неправа, Маша, — сказал он. — А война…
— Война, война! Я все время ждала, когда же ты заговоришь о войне! Что ж, война действительно во многом зависит от того, какие у людей кулаки. Но, если хочешь знать, мне гораздо ближе, гораздо дороже не лихой кавалерист с шашкой, а полководец, который в тихом кабинете решает судьбу сражений.
Теперь она стояла близко от Бориса, и она по-настоящему сердилась. Он смотрел на ее лицо и улыбался, и она сердилась еще больше.
«Милая, милая моя», — думал Борис.
— Клаузевиц? — сказал он. — Это генерал какой-то, кажется.
Маша взяла с полки книгу в сером переплете.
— Клаузевиц — замечательный человек, — сказала она. Она говорила немного снисходительно. Он так мало знал, бедняга!
— Клаузевиц — вот образец настоящего военного гения, — говорила она. — Пожалуй, никто так полно не описал войны. И он, блестящий военный, замечательный практик, отказался от военной карьеры, отказался от славы и почестей, чтобы в своем кабинете писать о войне.
Борис смотрел на ее пальцы. Она перелистывала книгу. Пальцы у нее были тонкие, длинные и измазанные чернилами.
«Как у школьницы», — подумал Борис.
«…Богато одаренный дух моего мужа с ранней юности ощущал потребность в свете и правде. Как ни разносторонне он был образован, все же мысль его была направлена по преимуществу на военные науки, которые так необходимы для блага государства: здесь было его призвание…»
Маша читала. Борис слушал ее звонкий голос. В маленькой комнате гремели гордые слова Марии фон Клаузевиц, и Маше казалось, будто она сама написала эти слова.
«…Он был очень далек от всякого мелкого тщеславия, от всякого беспокойного эгоистического честолюбия, но испытывал потребность приносить действительную пользу и применять на деле те способности, коими был одарен…»
Борис смотрел на Машу. Лицо Маши было взволновано. Она громко и отчетливо произносила слова. Борис не очень хорошо понимал, о чем она читает.
Он понял, что эта девушка так дорога ему, как еще никогда никто не был дорог в его жизни.
«…В практической жизни он не занимал такого положения, в котором эта потребность могла бы быть удовлетворена, поэтому все его устремления направились в научную область и целью жизни стала та польза, которую он надеялся принести своей книгой…»
Маша подняла голову. Борис смотрел на нее, и Маша отвернулась. Борис глубоко дышал, и у него было такое лицо, что ей показалось, будто он сейчас заговорит.
«Милая, милая, дорогая моя», — думал он. Маша отвернулась, и он смотрел на ее смуглую щеку и прядь волос над ее ухом. Конечно, он всегда любил ее, и в школе и потом, после школы, он всегда любил ее и тосковал по ней. Теперь он нашел ее, теперь он понял все и нашел ее.
Маше казалось, будто он сейчас заговорит. Но он молчал. Маша перевернула страницу.
«…Если, несмотря на это, в нем все более и более крепло решение, чтобы труд вышел в свет лишь после его смерти, то это служит лучшим доказательством того, что к его благородному стремлению достигнуть своим сочинением возможно более крупных и прочных результатов не примешивалось ни малейшего тщеславия, жажды похвалы и признания со стороны современников, ни тени каких-либо эгоистических побуждений».
Борис не отрываясь смотрел на Машу. Она не поднимала глаз от книги, но все время чувствовала, как он смотрит на нее, и ей было неловко. Ей было неловко, ей казалось, что Борис сейчас, вот сейчас заговорит с ней, прервет ее, скажет ей какие-то решительные, очень важные слова, и она не знала, что ответить, как ей быть, и она волновалась, но вместе с тем ей было приятно. Почему-то ей было приятно, что он так смотрит на нее.
«Милая, милая моя», — думал Борис. Он молчал. Он сидел совсем тихо. Старался даже дышать тихо. Он не отрываясь смотрел на Машу.
— Клаузевиц… — сказала Маша. — Клаузевиц… Он рассказал о войне в своей книге. Еще он рассказал в своей книге о человеческом разуме. Он рассказал, как разум побеждает всюду, даже на войне. Слушай: «…но война — не забава, она — не простая игра на риск и удачу, не творчество свободного вдохновения; она не шуточное средство для достижения серьезной цели…» И дальше: «…но течение ее, во всяком случае, бывает достаточно продолжительным для того, чтобы дать ему то или другое направление, то есть сохранить подчинение ее руководящей разумной воле».
Солнце вышло из-за облаков, и яркий луч осветил комнату. Золотые пылинки блестели в солнечном луче. Волосы Маши засверкали на солнце. Она не поднимала головы и перелистывала книгу.