Вот как производился допрос. Председатель спрашивал у подсудимого Дориваля:
– Знаете вы о заговоре?
– Нет.
– Я ждал этого ответа, но он не убедителен. Следующего!
И председатель обращался к подсудимому Шампаньи:
– Не были ли вы дворянином?
– Да.
– Следующего! Вы священник?
– Да, но я присягал.
– Вы не имеете больше слова. Следующего! Не были ли вы слугою у бывшего члена Учредительного собрания Мену?
– Да.
– Следующего! Не содержится ли ваш тесть в Люксембургской тюрьме?
– Да.
– Следующего!
Таким-то образом разбиралось дело этих несчастных. Закон гласил, что допрос свидетелей будет опускаться лишь в том случае, если будут присутствовать какие-нибудь доказательства, материальные или нравственные, между тем свидетелей не вызывали вовсе, на том основании, что какие-нибудь доказательства всегда есть. Присяжные даже не трудились выходить в залу совещаний. Они произносили свой вердикт тут же в зале суда, и приговор зачитывался тотчас же. Подсудимым едва давалось время на то, чтобы встать и объявить свое имя.
Однажды вызвали подсудимого, имя которого в списке не находилось.
– Я не подсудимый, – сказал он суду, – моего имени нет в вашем списке.
– Что за важность? – возразил Фукье. – Назови его скорее.
Несчастный сказал свое имя и был казнен с другими.
Величайшая небрежность господствовала в этой варварской администрации. Часто второпях забывали предварительно читать подсудимым обвинительные акты и вручали их несчастным в самом суде. Случались удивительные ошибки. Один достойный старик по фамилии
Луазероль слышит рядом со своим именем имя своего сына, молчит и умирает вместо сына. Немного времени спустя в число жертв попадает и сын, которому следовало уже не считаться живым, однако это его не спасло. Не раз вызывались узники, давно казненные. Были заготовлены сотни обвинительных актов, в которые нужно было только вписать имя. То же касалось и приговоров.
Типография помещалась рядом с залой суда, формы были готовы, заголовок, обвинение, самый приговор набраны – всё, кроме имен, которые передавались через особое окошко. В ту же минуту отпечатывались множество экземпляров, которые разносили горе и отчаяние по семействам и тюрьмам. Курьеры продавали бюллетень суда под окнами тюрем, причем кричали: «Имена выигравших в лотерею святой гильотины!» Приговоренных казнили по выходе из суда, и казнь откладывалась до следующего дня только в случае, если было уже слишком поздно.
Головы сыпались по пятидесяти и шестидесяти каждый день. «Дело ладится, – говорил Фукье-Тенвиль, – головы валятся, как черепицы с крыши. Надо еще поддать жару в следующую декаду; мне нужно, чтобы дошло до четырехсот пятидесяти по меньшей мере». Чтобы достичь такого блестящего результата, шпионам, приставленным к подозрительным, делали так называемые заказы; эти гнусные твари сделались кошмаром тюрем. Их сажали в качестве подозрительных, и сначала никто не знал точно, кому именно поручено указывать на жертв; но скоро это становилось видно по их нахальству, по предпочтению, которое оказывали им тюремщики, по оргиям, которым они предавались в приемных с агентами полиции. Часто шпионы сами подчеркивали свое положение, чтобы извлечь из него выгоду. Трепещущие узники их ублажали, платили иногда значительные суммы за то, чтобы они не вписывали в свои списки то или другое имя. Шпионы эти выбирали свои жертвы наудачу. Про одного они доносили, будто он произносил непатриотические речи, про другого – будто он пил вино, когда было получено известие о каком-нибудь поражении французской армии. Одно такое указание равнялось смертному приговору. Имена эти вписывались в специальный акт, а вечером эти акты сообщались узникам, которых немедленно переводили в Консьержери. На тюремном жаргоне это называлось читать вечернюю газету.
Каждый раз, когда все эти несчастные слышали грохот колес присланных за ними телег, они приходили в тревожное состояние, толпились у дверей приемных, прилеплялись к решеткам, чтобы услышать список, и каждый с трепетом ждал своего имени. Те, кто попал в список, обнимали товарищей и прощались с ними навеки. Каждый день происходили душераздирающие сцены. Оставшиеся в живых были несчастны не меньше; они ждали скорого соединения со своими родными. Когда роковая перекличка заканчивалась, обитатели тюрем переводили дух – до следующего вечера.
Между тем жалость начинала пробуждаться в народе и уже беспокоила палачей. Торговцы с улицы Сент-Оноре, по которой каждый день проезжали телеги, запирали свои лавки. Чтобы лишить жертв отрады, которую могли бы доставить им эти признаки сострадания, велели перенести эшафот к заставе Трона, но и в этом рабочем квартале жалость заговорила так же громко, как на самых богатых улицах Парижа. Народ в минуту опьянения может без жалости зарезать жертвы, им самим выбранные, но совсем другое дело – хладнокровно смотреть, как каждый раз изничтожается человек пятьдесят или шестьдесят, против которых нет сиюминутной злобы.
Однако эта жалость проявлялась пока безмолвно. Представители высшего общества исчезли из числа узников, включая и бедную сестру Людовика XVI; от высших сословий палачи спускались к нижним. В списках Революционного трибунала этого периода мы встречаем портных, сапожников, парикмахеров, мясников, земледельцев, даже рабочих, и весь этот люд погибал за какие-то будто бы контрреволюционные речи! Чтобы дать, наконец, понятие о числе казней за это время, достаточно привести один факт: с марта 1793 года до июня 1794-го трибунал приговорил к смерти 577 человек, а с 10 июня до 27 июля – 1285.
Палачи между тем были далеко не спокойны. Дюма находился в постоянной тревоге, Фукье не смел выходить ночью; ему постоянно чудилось, что родственники жертв стерегут его, чтобы убить. Однажды он проходил с Сенаром по залам Лувра и испугался легкого шороха: мимо него всего лишь прошел какой-то человек. «Если бы я был один, – воскликнул он, – со мною непременно что-нибудь случилось бы!»
В главных городах Франции террор нисколько не уступал террору в Париже. Комиссар Каррье был послан в Нант наказать Вандею. Еще молодой человек, он принадлежал к числу посредственных и злых существ, которые среди увлечения междоусобной войной становятся извергами и опережают других по части жестокости и сумасбродства. Приехав в Нант, Каррье с первого же раза объявил, что надо истребить всю контрреволюцию и что, несмотря на обещанную вандейцам пощаду, в случае если они сложат оружие, не следует миловать ни одного врага. Местные власти заикнулись было о том, чтобы сдержать слово, данное инсургентам. «Вы все подлецы, – ответил им Каррье, употребив любимое словцо папаши Дюшена, – дела своего не знаете, я вас всех перевешаю». И он принялся расстреливать несчастных вандейцев целыми партиями по сто и двести человек. Он приходил в популярное общество с саблей в руке, с ругательствами на устах и стращал всех гильотиной. Скоро, оставшись недовольным этим обществом, он распустил его.
Каррье до такой степени запугал должностных лиц, что они не смели являться к нему. Однажды кто-то из них заговорил с комиссаром о продовольствии: он ответил, что это не его дело, что первому негодяю, который опять станет говорить ему об этом, отрубят голову, потому что ему некогда заниматься такими глупостями.
Заодно Каррье хотел наказать и нантских федералистов, попытавшихся было вызвать движение в пользу жирондистов после осады города. Каждый день несчастные, уцелевшие после побоищ в Маисе и при Саване, толпами сгонялись в город. Каррье запирал их в тюрьмах и накопил уже до десяти тысяч человек. Потом он организовал отряд убийц, которые рассыпались по окрестным деревням, захватывали скрывавшиеся семейства и дополняли жестокость хищничеством.
Каррье