Эти раздоры пока еще не разглашались; известно было только, что комитеты между собой не в ладах; общество приходило от этого в восторг, надеясь, что несогласие помешает новым казням. Лица, которым грозила опасность, сближались с Комитетом общественной безопасности, ублажали его, упрашивали и даже от нескольких членов его слышали успокоительные слова и обещания. Лучшие из членов этого комитета – Лакост, Моиз Бейль, Лавиконтери, Дюбарран – обещали не подписывать новых списков жертв.
Среди этой борьбы якобинцы оставались преданными Робеспьеру. Они еще не проводили различия между членами комитета, между Кутоном, Робеспьером и Сен-Жюстом с одной стороны, и Бийо-Варенном, Колло д’Эрбуа и Барером с другой. Они видели только, что здесь – революционное правительство, а там – остатки снисходительных, нескольких друзей Дантона, которые по поводу закона 22 прериаля вдруг взбунтовались против этого спасительного правительства. Робеспьер, который, защищая закон, защищал правительство, по-прежнему был для них первым и величайшим гражданином Республики, все прочие оставались только интриганами. Якобинцы не преминули исключить Тальена из своего комитета за то, что он не ответил на обвинения, заявленные против него на заседании 12 июня.
С этого дня Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа, чувствуя влияние Робеспьера, перестали являться к якобинцам. Что могли они сказать? Они бы не могли изложить свои жалобы, так как их неудовольствие было чисто личного свойства, не могли взять публику в судьи между собой и Робеспьером. Им оставалось только молчать и ждать. Стало быть, Робеспьер и Кутон пользовались с этой стороны полной свободой действий. Так как слух о новых гонениях произвел опасное впечатление, то Кутон поспешил опровергнуть предполагаемые замыслы против двадцати четырех или даже шестидесяти членов Конвента.
«Тени Дантона, Эбера и Шометта, – сказал он, – еще разгуливают между нами; она стараются увековечить смуты и раздоры. То, что происходило на заседании 12-го числа, служит показательным примером. Хотят разъединить правительство, подорвать кредит его членов, изображая их Суллами и Неронами; происходят тайные совещания, составляются мнимые списки новых казней, граждан пугают, чтобы сделать их врагами общественных властей. Несколько дней назад стали распускать слух, будто комитеты собираются арестовать восемнадцать членов Конвента, которых даже называли. Не верьте таким коварным нашептываниям; распускают эти слухи сообщники Эбера и Дантона; они страшатся наказания за свои преступные действия; они стараются присоединиться к непорочным людям в надежде, что, прячась за ними, смогут ускользнуть от взоров правосудия. Но будьте покойны: число виновных очень невелико; их всего четверо, самое большее – шестеро, и они погибнут, потому что настало время избавить Республику от последних врагов. Положитесь в ее спасении на энергию и справедливость комитетов».
Заявление о том, что Робеспьер собирается покарать лишь весьма немногих, было очень искусной уловкой! Якобинцы по обыкновению рукоплескали речи Кутона, но она не успокоила никого из тех, кто боялся за себя, и они не перестали ночевать вне дома. Никогда террор не достигал таких размеров, и не только в Конвенте, а по тюрьмам по всей Франции.
Жестокие агенты Робеспьера – общественный обвинитель Фукье-Тенвиль, председатель суда Дюма – ухватились за закон 22 прериаля и принялись очищать тюрьмы. Скоро, говорил Фукье, на дверях тюремных зданий вывесят доски с надписью «Сдается внаем». Задумано было избавиться от большей части подозрительных. На них привыкли смотреть как на непримиримых врагов, которых надлежало истребить ради блага Республики. Умертвить несколько тысяч человек, единственная вина которых состояла в том, что они думали известным образом и которые нередко даже и не расходились во мнениях со своими гонителями, казалось делом самым естественным вследствие приобретенной привычки к взаимному истреблению.
Легкость, с которой люди убивали и сами умирали, сделалась неимоверной. На поле битвы, на эшафоте тысячи людей гибли каждый день, и никого больше это не удивляло. Первые убийства, совершенные в 1793 году, произошли из-за реального раздражения, вызванного опасностью. Теперь же опасность миновала, победа была за Республикой, и резня становилась следствием уже не негодования, а пагубной привычки. Этот страшный механизм, который нужда заставила создать для обороны от врагов всякого рода, становился ненужным, но, приведя в действие, его уже не умели остановить. Всякая сила достигает крайности и только тогда погибает. Революционное правительство не должно было окончить свое существование в тот день, когда враги Республики оказались бы достаточно застращены; оно неизбежно следовало дальше, не останавливаясь, пока его лютостью не возмутились все сердца.
Всего страшнее то, что, когда подан сигнал, когда воплощается мысль о необходимости жертвовать жизнями и этим спасать государство, всё приспосабливается к этой безобразной цели с ужасающей легкостью. Каждый действует без угрызения совести; к этой работе привыкают, как судья привыкает читать приговоры преступникам, как хирург привыкает видеть людей, мучающихся под его ножом, как полководец привыкает отдавать приказы, посылающие на смерть многие тысячи солдат. Слагается особый отвратительный язык, люди даже умеют внести в этот язык игривость, они находят пикантные, шутливые слова для выражения кровавых понятий. Каждый следует течению, увлекаемый в чащу, и мы видим людей, еще накануне кротко занимавшихся ремеслом или торговлей, теперь с той же легкостью казнящих и разрушающих.
Комитет подал сигнал законом от 22 прериаля. Дюма и Фукье слишком хорошо поняли этот сигнал. Нужны были, однако, предлоги для такого побоища. В каком преступлении можно было обвинить всех этих несчастных, когда большинство из них были мирными, безвестными гражданами, никогда ничем не заявлявшими государству о своем существовании. Выдумали, что они помышляли о побеге и что многочисленность их должна была внушать им сознание своей силы и мысль применить эти силы для своего спасения. Мнимый заговор Дильона служил зачатком этой мысли, которую убийцы развили самым зверским образом. Несколько арестантов с подлой душой согласились играть гнусную роль доносчиков. Они указали в Люксембургской тюрьме на сто шестьдесят узников, которые будто бы принимали участие в заговоре Дильона. Такие же негодяи обнаружились и во всех прочих тюрьмах и в каждой из них назвали от ста до двухсот человек как сообщников тюремного заговора. Случившаяся в тюрьме Ла Форс попытка к бегству еще больше подтвердила эту гнусную басню, и в ту же минуту суд начал отдавать сотни несчастных под Революционный трибунал. Их из разных тюрем препровождали в Консьержери, оттуда в трибунал и на эшафот.
В ночь на 6 июля (19 мессидора) первые сто шестьдесят человек из Люксембургской тюрьмы явились в суд. Они трепетали, не зная, в чем их винят, а видели впереди только одно – смерть. Изверг Фукье, заручившись законом 22 прериаля, произвел большие перемены в зале суда. Вместо адвокатских мест и скамьи подсудимых, на которой могли поместиться человек восемнадцать или двадцать, он построил амфитеатр, способный вместить разом до полутораста подсудимых, и назвал это малыми скамьями. Он довел свое усердие до такого помрачения ума, что велел поставить эшафот в самой зале суда и собирался в одно заседание приговорить всех узников – сто шестьдесят человек.
Комитет общественного спасения, узнав о безумии, овладевшем общественным обвинителем, послал за ним, велел убрать эшафот из залы и запретил судить больше шестидесяти человек единовременно. «Ты хочешь деморализировать казнь?» – спросил его Колло д’Эрбуа в порыве гнева. Надо, однако, заметить, что Фукье утверждал противное и уверял, что просил разрешения судить этих людей в три приема. Между тем всё доказывает, что комитет не дошел до такого безумия, как его служитель, и попридержал его пыл.
Сто шестьдесят подсудимых из Люксембурга были разделены на три группы, осуждены и казнены в три дня. Процедура упростилась и сократилась наподобие той, которая установилась в приемной Аббатства в ночи 2 и 3 сентября. Телеги заказывали на каждый день; они ждали с утра во дворе здания, и подсудимые могли их видеть, поднимаясь по лестнице. Председатель Дюма заседал, подобно какому-то маньяку, с парой пистолетов, лежавших перед ним на столе. Он спрашивал у подсудимых только имя и предлагал какой-нибудь вопрос самого общего содержания.