Я посмотрел на Ремиджо, Ремиджо — на меня. Собравшись с духом, я снова достал револьвер. Но старик оттолкнул мою руку точно соломинку:
— Убери руки-то, убери… Если хочешь иметь серебро, знаешь, где его найти?
— Где? — спросил я простодушно.
— В магазине… Дай им несколько тысячных билетов и получишь сколько угодно.
Одним словом, он над нами подшутил.
— Так для чего же ты заставил нас рыть эту яму? — спросил Ремиджо еле слышно.
Он ответил:
— Яма для удобрений… Она мне как раз нужна была… Вот вы и избавили меня от лишних трудов…
Я чувствовал себя совершенно уничтоженным. Может быть, следовало бы хорошенько пригрозить старику или даже выстрелить в него. Но после всех этих бесплодных поисков, после всех разочарований я даже не испытывал гнева. Я только спросил:
— Так, значит, никакого клада нет?
И мне почти хотелось, чтобы Марииезе подтвердил, что клада нет. Но коварный старик ответил:
— И нету и есть.
— Что это значит?
— А это значит, что если бы ты пришел ко мне по-хорошему, днем, клад, может быть, и оказался бы… Но так… его нет.
И не обращая больше на нас внимания, он направился к своей лачуге. Я побежал за ним задыхаясь и схватил за рукав:
— Маринезе… ради господа бога…
Он повернулся ко мне в пол-оборота и спросил:
— Почему же ты не стреляешь? Разве у тебя нет пистолета?
Я отвечал:
— Не хочу я стрелять… Поделим пополам.
А он:
— Скажи-ка лучше правду: у тебя просто не хватает смелости выстрелить… Вот видишь, ни на что-то ты не годен… Другой бы на твоем месте обязательно выстрелил… Немцы, те стреляли.
— Но я же не немец.
— Ну, раз ты не немец, то тогда спокойной ночи. — И с этими словами он вошел к себе в лачугу и захлопнул дверь перед моим носом.
Так окончилась эта история с кладом. На следующий день, в обычное время, Маринезе вошел в остерию и, когда я подавал ему вино, воскликнул:
— А! Это ты, тот самый, что приходил за кладом… А где же пистолет, куда ты его дел?
К счастью, никто не обратил внимания на его слова, потому что, как я уже говорил, он всегда много болтал и по большей части нес всякий вздор. Но все же я не чувствовал себя в безопасности. Да и, кроме того, не особенно-то приятно было, что меня оставили в дураках и что все это видел и знал Ремиджо, который теперь надо мной смеялся, как будто он и сам не поверил поначалу в клад. И потому, воспользовавшись сделанным мне предложением, я перешел на работу в тратторию в Транстевере, на площади Сан-Козимато. А Ремиджо остался в остерии у ворот Сан-Панкрацио.
Конкуренция
Говорят, что конкуренция — гвоздь торговли. Во всяком случае, так уверял мой дед, когда я был еще совсем маленький. У него была посудная лавка, и из-за этой самой конкуренции бедняга дважды прогорал. Закон конкуренции дед объяснял мне так:
— Это железный закон, и увильнуть от пего не удастся никому… Положим, я открываю на виа делль Анима посудный магазин, торгую, так сказать, тарелками, мисками, чашками, стаканами… А чуть подальше па этой же самой улице кто-нибудь другой открывает второй точно такой же магазин… Он начинает со мной конкурировать, другими словами, продавать такую же посуду, что и я, но дешевле… Покупатели переходят к нему, а я прогораю… Вот это и есть закон конкуренции.
— Но дедушка, — говорил я, — если ты опять прогоришь, мы все умрем с голоду.
— Вот именно, — отвечал дед, ликуя, — вы все умираете с голоду, а покупатель остается в барыше.
— А какое мне дело до покупателя?
— Кому ты говоришь это?.. Мне!.. Да по мне, он хоть вовсе пропади пропадом… Но в том-то и заключается весь смысл конкуренции: хочешь ты того или нет, а конкуренция вынуждает тебя делать так, чтобы покупателю было выгодно.
— Может быть, это и так, — говорил я. — Но если кто-нибудь вздумает разорять меня, я ему наставлю фонарей под глазами.
— Известно, ты драчун и хулиган, — отвечал дед, — но в торговле хулиганство не поможет… Тебя посадят, и так ты прогоришь еще скорее. Вот и все… В торговле действует только конкуренция.
Ну так вот, много лет спустя мне пришлось припомнить эти рассуждения о конкуренции. Я тоже занялся торговлей, хотя и не в таких размерах, как мой дед. За это время наша семья пришла в упадок: отец умер, а наполовину парализованный дед уже не вставал с постели; теперь он не мог больше ни торговать, ни прогорать. Я приобрел патент уличного торговца. На моей тележке была разложена всякая всячина: маслины, апельсины, каштаны, винные ягоды, мандарины, грецкие и американские орехи и прочая снедь. Место себе я облюбовал в начале моста, против выхода из туннеля Джаниколо. Это очень бойкое место, здесь проходят все, кому надо попасть из Мадонна ди Рипозо, Трастевере и Монтеверде на проспект Виктора-Эммануила. Место я выбрал удачно, и дела мои сразу пошли в гору. Стояла весна. Наступили первые теплые дни. Рано утром я ставил в начале моста доверху наполненную тележку, а вечером, когда возвращался домой, на ней не было ничего, кроме табличек с ценами да куска клеенки. По воскресеньям столько проходило мимо меня всякого народу, отправляющегося погулять за город, что будь у меня две тележки, все равно не хватало бы — словом, торговля моя процветала. Я сказал об этом деду. Но он, верный своей теории, упрямо ответил:
— Пока что сказать ничего нельзя… У тебя нет конкуренции и ты продаешь, как тебе вздумается… Погоди.
Дед оказался прав. Однажды утром посреди моста появилась тележка, точь-в-точь как моя. Торговали там две женщины — мать и дочь. Я хочу описать их, потому что они стали причиной моего разорения. Проживи я еще сто лет, мне их все равно не забыть. Мать была крестьянка из Ананьи и одевалась, как крестьянка, — длинная черная юбка и полушалок. Ее седеющие волосы были повязаны платком, из-под которого выглядывала угодливая, лживая физиономия, вечно сморщенная в льстивую улыбочку. Заворачивая в бумагу маслины или вешая пару апельсинов, она сопела и высоко поднимала брови, давая понять, что очень старается. Подавая покупку, она никогда не упускала случая сказать какую-нибудь любезность: «Посмотри, я выбрала тебе пару самых лучших апельсинов» или: «Здесь больше ста граммов… Но для тебя посчитаем, что сто». Дочь ей совсем не помогала. Она служила только для украшения. Девушка действительно была очень красива — это я сразу заметил; парень я молодой, и мне тоже нравятся красивые девушки. Пожалуй, ей было лет восемнадцать, но на вид все тридцать: такая у нее была фигура — ладная, с пышными формами, величественная. У нее было молочно-белое лицо, пухлые, но бледные губы, а серые, всегда суровые глаза придавали ее лицу мрачное, брезгливое выражение. Ноздри ее презрительно подергивались. Казалось, она вот-вот упадет в обморок, как беременная женщина. Ее мать, оборванная, обутая в мужские ботинки, кружилась вокруг тележки, вроде тех старых, жирных воробьев, которые ни минуты не могут усидеть на месте. А дочь, одетая в короткую юбку и плотно облегающий джемпер, часами сидела на табурете и вязала чулок на длинных железных спицах. Звали ее Эуниче.
Я — высокий и плотный парень, всегда небритый, с всклокоченными волосами. Костюм на мне — одна сплошная заплата. Одним словом, я похож на бродягу, если не хуже. Как ни стараюсь я себя сдерживать, я очень груб и легко затеваю споры. А кроме того, голос у меня хриплый и чуть ли не угрожающий. Я сразу же понял, что при конкуренции внешность моя меня подведет. Наши тележки стояли слишком близко друг от друга. Мать стрекотала, как цикада:
— Что за апельсины!.. Что за апельсины!.. Покупайте… Покупайте мои апельсины!..
А я, вытянувшись у тележки, как столб, в наглухо застегнутом пальто и надвинутой на глаза кепке, вторил ей своим голосищем:
— Апельсины, сладкие апельсины, апельсины!
Покупатель колебался, смотрел сперва на меня, потом на мать, затем на дочку, и, особенно если это был мужчина, выбор его непременно падал на женщин. Мать, как настоящая гарпия, даже когда взвешивала товар, по обыкновению сопя и поднимая брови, продолжала выкрикивать: