Наконец, когда умолк аккордеон, я не раздумывая — возможно, именно потому, что слишком долго раздумывал перед этим — наклонился над столом и сказал Серафино:
— Послушай, в чем дело?.. Тебя пригласили отпраздновать мое освобождение, а ты не пьешь, молчишь все… Тебя огорчает, что я не за решеткой?
— Ну что ты, Луиджи, — ответил Серафино, — о чем ты говоришь? Просто у меня немного болит живот. Вот и все.
— Нет, — настаивал я, — тебе это не по душе… Пока меня не было, ты увивался за Сестилией, и теперь ты недоволен, что я вернулся… Вот в чем дело!
Я повысил голос, но про себя думал: «Пока еще я только разбегаюсь, но мне нужно взлететь, как взлетает самолет, набирающий высоту… Если я не взлечу, все пропало».
Все сразу замолкли и с удовольствием смотрели, как я наседаю на Серафино. Я заметил, что гладкая, безбородая рожа Серафино даже не побледнела, а как-то посерела. Тогда я еще больше перегнулся через стол, схватил его за рубашку и свирепо сказал:
— Оставь Сестилию в покое, понял? Оставь ее в покое, потому что мы с ней любим друг друга.
Серафино взглянул на Сестилию, словно ожидая, что она опровергнет меня. Но эта ведьма только сокрушенно потупила глаза. А Джулия схватила Серафино за рукав со словами:
— Идем, Серафино… Пошли отсюда.
Бедняжка старалась извлечь выгоду из создавшегося положения и пустить воду на свою мельницу.
Пробормотав что-то невнятное, Серафино поднялся и сказал:
— Я ухожу… Я не желаю, чтобы меня оскорбляли.
Джулия тоже вскочила и радостно воскликнула:
— Я тоже иду!
Но Серафино остановил ее:
— Оставайся… Ты мне не нужна.
Он взял пиджак и пошел к выходу.
Парни смотрели на меня, ожидая, что я теперь сделаю. А брат Джулии сказал:
— Он уходит, Луиджи… Чего ты ждешь?
Я поднял руку, словно говоря: «Спокойно», и подождал, пока Серафино выйдет из остерии. Потом бросился следом за ним. Я догнал его на бульваре делле Муре Аурелие. Он шел один по темной улице — огромный, высокий. Мне опять стало страшно. Но раз уж я решил! Я подошел к нему, схватил его за руку и, переводя дух, сказал:
— Погоди, мне надо с тобой поговорить…
Я почувствовал, что рука у него толстая, но дряблая и словно без мускулов. Он поупирался, но дал затащить себя в темную нишу в стене. Ой, мамочка моя, помоги! Мне было по-настоящему страшно. Но я все-таки прижал его к стене и, замахнувшись ножом, заявил:
— Сейчас я тебя зарежу.
Если бы в эту минуту он схватил меня за руку, я моментально был бы обезоружен. Я твердо решил, что скорее дам себя обезоружить, чем совершу какую-нибудь глупость. Но я вдруг почувствовал, что Серафино сползает вдоль стены.
— Мамочка моя… — пролепетал он, как идиот.
Это были те самые слова, которыми я только что пытался подбодрить себя. Он смотрел на меня растерянно, и я понял, что одержал над ним верх.
Я опустил нож и сказал:
— Ты знаешь, что я сделал с Джино?
— Да.
— Ты знаешь, что я могу сделать то же самое с тобой и уже без шуток?
— Да.
— Тогда оставь в покое Сестилию.
— Но я с ней даже не вижусь, — сказал он, несколько приободрившись.
— Это еще не все, — заявил я. — Ты должен в ближайшее время узаконить свои отношения с Джулией… Понял?
Я снова замахнулся на него ножом.
— Я сделаю это, Луиджи, — ответил он, дрожа всем телом, — только отпусти меня.
— Помни, — повторил я, — если ты не женишься на Джулии, я тебя убью. Не сегодня, так завтра, но убью.
— Я женюсь на Джулии, — обещал он.
— А теперь позови ее, — приказал я.
Он сложил руки рупором и закричал:
— Джулия! Джулия!
Бедняжка примчалась со всех ног.
— Серафино хочет поговорить с тобой, — сказал я. — Ну идите… А я вернусь в остерию.
Они ушли вместе, я посмотрел им вслед и затем вернулся на террасу.
Я был весь в поту и едва стоял на ногах — совсем как Серафино, когда я замахнулся на него ножом. Но ребята встретили меня аплодисментами:
— Да здравствует чемпион!
Террибили заиграл на аккордеоне самбу, ребята опять стали паясничать, а Сестилия тихо сказала мне:
— Потанцуем, Луиджи.
Мы пошли танцевать, и она шепнула мне:
— Ты вправду поверил, что я тебя больше не люблю?
Я сделал круг пошире, отвел ее в темный угол и там поцеловал. Так мы помирились.
На следующий день я подумал, что Серафино, наверно, уже забыл о своем страхе. Но войдя в бар, я увидел, что он смотрит на меня с ужасом.
Он предложил мне выпить и сказал:
— Давай помиримся, а? — А потом принялся рассказывать о себе и о Джулии и всякими намеками давал мне понять, что они решили пожениться. Я почти не верил своим ушам: Серафино женится, испугавшись меня! Мне хотелось сказать ему: «Опомнись, будь посмелее, или ты не видишь, что мы сделаны из одного теста?» Но я не мог этого сказать: я был хулиган, из тех, кто носит в кармане нож и может любому набить морду. Серафино верил в это так же, как и все прочие.
И они поженились, и меня пригласили на свадьбу, а брат Джулии сказал, что это целиком моя заслуга. Потом настал мой черед жениться. Всю эту историю я затеял из-за Сестилии и теперь должен был доказать, что это действительно так. Мне совсем не хотелось жениться на Сестилии, хотя бы уже потому, что в мое отсутствие она строила глазки Серафино. Но мне некуда было податься. Когда мы поженились, к нам зашел Серафино с Джулией, которая уже ждала ребенка. Бедняга обнял меня и сказал:
— Молодец, Луиджи.
«Молодец, — подумал я, — черта с два!»
Но ножа я больше с собой не ношу.
Транжира
Все наши размолвки с женой происходили из-за денег.
Я держал лавку, где продавались плиты и другие обогревательные приборы, а также всевозможное электрическое оборудование. Лавка эта находилась далеко не в таком аристократическом районе, как Сан-Джованни, и поэтому у меня никогда не было твердой уверенности в своем заработке.
Бывали, правда, счастливые дни, когда я продавал плиту за сорок тысяч лир, но случались и такие, когда, кроме какой-нибудь лампочки за триста лир, мне ничего не удавалось продать. Но Валентина не хотела понимать этого. Она считала, что я просто скуп. Между тем вся моя скупость выражалась только в том, что я старался жить по средствам, аккуратно записывал приход и расход, а если мне ничего не удавалось выручить, я так ей об этом и говорил. Тогда она кричала мне:
— Скряга… я вышла замуж за скрягу!
Я отвечал:
— Почему ты называешь меня скрягой? Ты ведь не знаешь, как идут мои дела… Почему ты никогда не зайдешь в лавку или в банк? Ты бы смогла там увидеть своими собственными глазами, что я продаю и что мне не удается продать. Ты бы увидела, что мой счет в банке тает с каждым днем…
Но она говорила, что и не подумает идти в лавку, потому что она не торговка, а дочь государственного служащего. А в банке ей делать нечего, потому что в этих делах она ничего не смыслит, и вообще лучше бы я оставил ее в покое. А потом уже более мирным тоном добавляла:
— Видишь ли, Аугусто, может быть, ты действительно тратишь все, что получаешь, и действительно влезаешь в долги… И тем не менее… ты скуп… Ведь скряга не тот, кто ничего не тратит, а тот, кому неприятно тратить.
— А откуда ты взяла, что мне неприятно тратить?
— У тебя всегда бывает такое лицо, когда ты достаешь деньги…
— Какое же лицо?
— Лицо скряги.
Я в то время был влюблен в свою жену: кругленькая, бело-розовая, свежая, аппетитная, Валентина была вершиной всех моих желаний. Мне и в голову не приходило осуждать ее за то, что она целыми днями бездельничает курит американские сигареты, читает комиксы да ходит в кино со своими подругами. Я так любил Валентину, что во всех случаях жизни старался оправдать ее и во всем обвинял себя. Что и говорить, жадность отвратительный недостаток, а Валентина так часто упрекала меня в скупости, что в конце концов я и сам поверил этому и стал считать себя скрягой. И теперь я уже не обрывал ее словами: