распределять содержимое: по склянке чернил, перу, тетрадке и букварю каждому из мужчин. О женщинах, сказал я с извинениями, я не подумал.
От такого сюрприза все опешили и сидели молча; они плохо понимали, в чем дело, еще и потому, что осоловели от вина и еды. Наконец Де Анджелис сказал:
— Постой, Эджисто, что это за шутки? Мы же не дети и в школу не ходим.
Де Сантис, которого совсем развезло, спросил:
— А где же пирог?
Я поднялся и ответил:
— Это ведь пикник, не правда ли? Каждый приносит тот товар, который есть у него в лавке, не так ли? Вот я и принес вам то, что у меня было: чернила, перья, тетради, буквари.
— Да ты что? — выпалил Толомеи. — Дурак или прикидываешься?
— Нет, — ответил я. — Я не дурак, а торговец писчебумажными товарами. Ты принес закуски, которые мне приходится покупать у тебя круглый год. А я принес то, что у меня имеется и что тебе никогда и в голову не придет купить.
Де Анджелис сказал примирительно:
— Хватит, садитесь, не будем портить себе кровь.
Его послушались. Подали всякие сласти, бутылки
были откупорены, и все снова стали пить.
Но я заметил, что никто не хочет выпить за мое здоровье. Тогда я поднялся с бокалом в руке и сказал:
— Раз вы не хотите пить за мое здоровье, я сам произнесу тост. Желаю, чтобы вы в этом году немножко больше читали, даже если бы на худой конец вам пришлось немножко меньше продавать.
Тут раздался хор протестов, а потом Крочани, выпивший больше других, крикнул, рассвирепев:
— Заткнись, ублюдок! Типун тебе на язык! Продавай свои книги кому хочешь, а сюда нечего ходить надоедать нам, не то смотри! Убирайся-ка лучше восвояси, и так уж сколько сожрал.
— Значит, — ответил я, — ты не хочешь выпить за процветание книготорговли?
— Заткнись, шут гороховый! Дурак, невежа, нахал!
Теперь все принялись меня оскорблять. Я в долгу не оставался и не терял присутствия духа, а жена дергала меня за рукав. Больше всех был зол хозяин дома. Он требовал, чтобы мы ушли.
В общем, не знаю, как я очутился на улице; я весь дрожал от холода, а жена плакала и повторяла:
— Видишь, что ты наделал. Теперь мы нажили себе врагов, и этот год будет еще тяжелее прошлого.
Так, препираясь между собой, окруженные сверкающими праздничными огнями и летевшими из окон осколками бутылок, мы вернулись домой.
Родимое пятно
Мне очень неприятно, что я огорчил сестру, но все равно рано или поздно я бы обязательно поссорился с моим зятем Раймондо. И это не моя вина. А дело было вот как. В первый жаркий день, поутру, свернув в узелок купальный костюм и полотенце и привязав все это к седлу велосипеда, я взвалил велосипед на спину и направился к лестнице, надеясь улизнуть незаметно, чтобы поехать на пляж в Остию. Но вот что значит не везет! Кого, вы думаете, я встречаю у самой двери? Раймондо, собственной персоной! Из всех живущих в нашем доме я встречаю именно его. Он, конечно, сразу же заметил мой узелок и спрашивает:
— Ты куда это собрался?
— В Остию, купаться.
— А работа?
— Да какая работа?
— Не валяй дурака… В Остию поедешь в понедельник… а сейчас идем в парикмахерскую.
В общем, что тут говорить? Раймондо большой, здоровенный парень, а я маленький и худенький. Он, конечно, отнял у меня велосипед, запер его в чулан, а потом взял меня за руку и толкнул к лестнице со словами:
— Пойдем, уже поздно.
— Ну, знаешь, — сказал я, — у нас столько работы, что времени нам все равно хватит!
На сей раз он ничего не ответил, но по его лицу я понял, что задел его за живое. Эту парикмахерскую он открыл на деньги моей бедняжки-сестры; дела шли неважно, вернее сказать — из рук вон плохо. Работников было двое — он и я, а клиенты к нам заглядывали так часто, что ничего не изменилось бы, если б мы оба отправились гулять, оставив в парикмахерской одного мальчишку Паолино стеречь бритвы и кисточки, а то не хватало только, чтоб нас еще обокрали!
Мы молча шли по улице; солнце уже здорово припекало. Парикмахерская находилась недалеко от нашего дома, в самом сердце старого Рима, на виа дель Семинарио — и то, что парикмахерскую открыли именно там, было главной ошибкой, потому что на этой улице по целым дням ни одной живой души не видно — тут кругом одни конторы и живет все сплошь бедный люд. Когда мы пришли, Раймондо поднял железную штору, потом снял пиджак и надел халат, я тоже переоделся. Тут появился Паолино, и Раймондо сразу же сунул ему в руки щетку и велел подмести хорошенько, до блеска, потому что, пояснил он, поддерживать чистоту — это дело первой важности для модной парикмахерской. Ну уж, сказал тоже! Мети, не мети, все равно не поможет, не все то золото, что блестит, знаете.
Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра — за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол — тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, — а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.
Прошло еще полчаса, клиенты все не показывались. Вдруг Раймондо бросил газету, потянулся, зевнул и сказал:
— Послушай, Серафино… раз уж клиенты что-то не идут, давай по крайней мере поупражняйся пока: побрей-ка меня.
Он уже не первый раз заставлял меня побрить его, но сегодня это меня особенно обозлило, потому что ведь он помешал мне поехать купаться. Не сказав ни слова, я схватил полотенце и нарочно несколько раз встряхнул перед самым его носом. Другой бы понял, но он ничего не понял. Он нахально нагнулся вперед, к зеркалу, и принялся рассматривать свой подбородок и щупать щеки.
Паолино проворно подставил мне чашку, я развел мыло и затем, вертя кисточкой с такой силой и быстротой, как будто взбивал гоголь-моголь, намылил Раймондо все лицо до самых глаз. Я так яростно махал взад-вперед кисточкой, что скоро на щеках Раймондо образовалось два огромных шара из мыльной пены. Потом я схватил бритву и начал водить ею снизу вверх резкими толчками словно хотел зарезать своего клиента. На этот раз Раймондо испугался и сказал:
— Потише, потише… Что это с тобой?
Я не ответил и, запрокинув ему голову назад, одним взмахом бритвы прошелся от кадыка до ямочки на подбородке. Он не пикнул, но я чувствовал, что он дрожит. Потом я таким же манером махнул в обратном направлении, против шерсти, а потом он наклонился над раковиной и сполоснул лицо, а я вытер его несколькими бодрыми ударами полотенцем, которые, по-моему, сильно смахивали на оплеухи, и затем по его просьбе густо-густо попудрил тальком. Я думал, это все; но он, представьте, потянулся и сказал:
— Теперь стриги.
Я запротестовал:
— Да ведь я тебя только позавчера стриг.