— Кто бы мог подумать?
— Н-да, — ответил Паломби с поразившей меня горечью.
Мы отправились в гараж и весь остаток ночи поднимали прицеп и грузили на него вывалившиеся кожи. Утром, когда мы подъезжали к Риму, Паломби заговорил, пожалуй, впервые с тех пор, как я с ним познакомился:
— Видал, как обошлась со мной эта ведьма Италия?
— Ты о чем? — удивленно спросил я.
— После всего, что было, — продолжал он медленно и угрюмо, — после того, как она жала мне руку, пока мы ездили туда и обратно, и я сказал, что женюсь на ней; после того, как мы обручились, — ты видел? Горбун.
Я так и обомлел. А Паломби продолжал:
— Я делал ей такие хорошие подарки: кораллы, шелковый платок, лакированные туфли… Правду говорю, я любил ее, и она казалась мне как раз такой, какую мне надо… А она… Неблагодарная, бессердечная девчонка вот кто она.
Пока в утренних сумерках наш грузовик быстро летел навстречу Риму, Паломби не переставая говорил все о том же, медленно, как будто сам с собой. А я думал, что Италия, ради того чтобы сэкономить на железнодорожных билетах, обманывала нас обоих. Слова Паломби раздражали меня, потому что он говорил то же самое, что мог бы сказать и я, и потому что в его устах все это казалось мне очень смешным. Наконец я грубо оборвал его:
— Отстань ты от меня с этой дрянью… Я спать хочу.
— Некоторые вещи причиняют боль, — ответил бедняга и замолк; он не сказал больше ни слова до самого Рима.
Несколько месяцев у меня было очень тоскливо на душе. Шоссе снова стало для меня тем, чем оно было раньше: бесконечной, противной лентой, которую приходится дважды в день проглатывать и снова выплевывать. Однако переменить профессию заставило меня то, что Италия на том же шоссе в Неаполь открыла остерию под вывеской «Приют шоферов». Ничего себе приют чтобы добраться до него, надо проехать сотню километров! Конечно, мы там никогда не задерживались, но все равно мне было неприятно видеть Италию за стойкой и горбуна, передающего ей стаканы и пивные бутылки. Я ушел с этой работы. А грузовик с надписью «Да здравствует Италия», который водит Паломби, по-прежнему совершает рейсы.
Мысли вслух
В этом типичном для правобережья Тибра римском ресторане «Марфорио» у меня поначалу все шло хорошо. Голова у меня была пустая и гулкая, как раковина, что попадаются на морском берегу: улитка, жившая внутри, давно погибла. И когда клиенты заказывали мне «спагетти с подливкой», то у меня в голове послушным эхом отдавалось: «спагетти с подливкой», а когда заказывали «бисквит по-английски», то в голове звенело: «бисквит по-английски» и ничего больше. В общем, я ни о чем не думал, снаружи и внутри был вылитый официант — уж до такой степени официант, что по вечерам, перед сном, у меня в голове все еще продолжали звенеть всякие спагетти с подливкой и английские бисквиты, которые я весь день подавал.
Я говорил, что голова у меня была пустая, а вернее сказать замерзшая, вроде как вода в горных озерках; весной, под лучами солнца, лед снова превращается в воду, и она в одно прекрасное утро приходит в волнение и начинает рябить под ветром.
В общем, с пустой ли, с замороженной ли головой, а я был действительно образцовым официантом. Раз вечером одна девушка в ресторане даже сказала про меня своему кавалеру:
— Посмотри на этого… Ну до чего же у него официантское лицо! Он никем, кроме официанта, и быть не может… Официантом родился — официантом и умрет.
А кто его знает, что это такое — официантское лицо? Может, это такое лицо, которое нравится посетителям? Им-то самим специально «посетительские лица» иметь не к чему, ведь им никому не надо угождать. А вот если официант хочет остаться официантом, то уж у него особое лицо должно быть, официантское…
Ну, да ладно. Целый год я ни о чем не думал и только выполнял заказы посетителей. Даже если какой-нибудь грубиян кричал мне:
— Да ты дурак или прикидываешься? — то моя голова послушно повторяла: «Ты дурак или прикидываешься?» — и больше ничего.
Хозяин ресторана, понятно, был мной доволен и часто говорил другим:
— Я у себя скандалов не желаю… Берите пример с Альфредо — ни одного слова лишнего. Настоящий официант.
Началось все однажды вечером, ну, точно как лед, который под солнцем тает, становится водой, и она вдруг забурлит и заволнуется… Попался мне клиент, старый уже, но молодящийся, курчавый, с проседью, словно ему снегом голову посыпали, лицо какое-то козлиное. И начал он меня шпынять наверное, чтоб пустить пыль в глаза девушке, с которой он пришел, невзрачная такая блондинка, машинистка, наверное, или модисточка. Всем он был недоволен, и когда я принес заказанное, он начал кричать:
— Да что это за дрянь? Да куда мы пришли? Не знаю, что меня удерживает, чтоб не запустить всем этим вам в голову!
Он был неправ: он заказывал говядину — я и принес говядину. Но на этот раз, вместо того чтоб покорно повторять в голове его слова, я вдруг подумал: «Козлиная физиономия у этого типа». И даже сам удивился. Не великая это была мысль, я знаю, но для меня и это было важно, потому что с тех пор, как я служил в ресторане, я в первый раз что-то сам подумал. Я пошел на кухню, заменил заказ, принес две порции аббаккио по-охотничьи и снова подумал: «На… и чтобы тебе подавиться!» Это, как видите, была уже другая мысль, тоже не бог весть какая, но все же мысль.
С этого вечера я начал думать, то есть я хочу сказать, стал делать одно, а думать другое. По-моему, это как раз и называется думать. Вот, например, я кланяюсь и спрашиваю: «Чего желаете, синьоры?», а про себя думаю: «Ну и длинная шея у этого франта… на гуся похож». Или вежливо говорю: «Не угодно ли сыру, синьора?», а сам думаю: «У тебя усы, милая моя, ты их выцвечиваешь, да они все равно видны». Но чаще всего мне в голову лезли грубости, брань, даже оскорбления: «Болван, идиот, голодранец, чтобы у тебя язык отсох, чтоб тебе околеть!» — и все в таком духе. Это было сильнее меня, слова так и кипели у меня в голове, как фасоль в горшке. В конце концов я стал замечать, что мысленно заканчиваю тс фразы, которые произношу вслух. Например: «Угодно масла, лимона?», а про себя заканчиваю: «В рожу тебе, свинья». Или говорю: «Вы знаете специальность нашего ресторана?», а сам добавляю: «Скверная еда и приписка к счету». И вдруг я поймал себя на том, что эти фразы я кончаю уже не про себя, а вслух, только тихо, очень тихо, чтоб не услышали. В общем, я заговорил, хоть и осторожно. Значит, по порядку: сначала я совсем не думал, потом стал задумываться, а теперь уж думал вслух, то есть говорил.
Я прекрасно помню, как заговорил в первый раз. В субботний вечер села за мой столик парочка, какие обычно приходят по субботам: она из «этаких», высокая крашеная блондинка, смазливая, нахальная, вся намазанная и сильно надушенная; он блондин с острым носом, лицо красное, низенький, курчавый, широкоплечий, костюм синий, а ботинки желтые. Она, должно быть, с севера; а он произносил протяжное «у», как говорят в Витербо. Он схватил карточку, словно это было сообщение об объявлении войны, и уткнулся в нее с сердитым видом, долго не решая, что взять. Потом заказал для себя еду поплотнее: спагетти, аббаккио с картофелем, пирожки, анчоусы. Она, наоборот, выбрала легкие, тонкие блюда. Я записал заказ и повернулся, чтоб идти на кухню. Но при этом я еще раз взглянул на него и чувствую, как у меня губы шевелятся и произносят тихо, но внятно:
— Что за хамская рожа!
Он все еще читал меню и ничего не заметил. Но у нее, как у всех женщин, слух был тонкий; она так и подскочила на стуле и выпучила на меня глаза: услышала. Я пошел на кухню, крикнул во весь голос:
— Один раз консоме, один раз спагетти! — вернулся и стал у стенки неподалеку от них.
Смотрю — она смеется. Смеется и смеется, прижимая руку к груди, лицо все пунцовое от хохота. А он сидит обиженный и все наклоняется к ней должно быть, спрашивает, чего она хохочет. Но она продолжает смеяться, тряся головой и хватаясь за грудь. Наконец она немножко успокоилась, наклонилась к нему и сказала что-то, указывая в мою сторону. Он повернулся и уставился на меня. Я отвел глаза, потом посмотрел снова и вижу — она опять смеется, а он глядит на меня бешеными глазами, нагнув голову, словно баран, который хочет боднуть. Наконец он меня позвал: