Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И тут я сразу почувствовал себя обезоруженным: он

был до того безобразен в своем слишком длинном пальто, с огромным носищем и косыми глазами, и в то же время было ясно, что, увидев меня, он страшно обрадовался. Я пробормотал:

— Фердинандо, если хочешь закончить игру, оставайся, я пойду домой.

А он:

— Я уже кончил… Пошли… — И очень довольный, он взял меня под руку, и мы направились к Тибру. Медленно шли мы по солнцу и молчали. И я думал, что, в конце концов, он говорил мне по телефону чистую правду и объяснял мою ошибку. А если сын не скажет правду отцу, то кто же тогда ее скажет?

Жизнь в деревне

После одной неприятной истории в игорном доме воздух Рима оказался для меня вредным, и друзья посоветовали мне уехать на некоторое время из города. То же самое советовала и мама… Хотя она и притворялась, будто ей ничего не известно, но по ее грустному и встревоженному виду ясно было, что она все знает. Она уговаривала меня:

— Ты переутомился, Аттилио… Почему бы тебе не поехать в Браччано, погостить у крестного?

Вначале я было заупрямился, — ведь я родился и вырос в городе, и деревня мне не по душе, я ее просто-напросто не перевариваю. Но в конце концов я все же согласился. Мама телеграфировала крестному и, как только получила от него ответ, стала укладывать мой чемодан. Она хотела дать мне с собой одежду похуже — ведь там, говорила она, деревня. Однако я объявил ей, что намерен взять самые лучшие костюмы, потому что, если я плохо одет будь то в деревне или в городе, — я чувствую себя не в своей тарелке. А она твердила:

— Ну перед кем ты собираешься там франтить? Перед коровами? Или перед свиньями?

Я отвечал:

— Оставь, пожалуйста. Ну хорошо, это моя слабость… Но ведь у тебя тоже есть свои слабости.

И маме пришлось укладывать в чемодан вещи, которые я требовал. Но укладывая их, она каждую сопровождала вздохом: положит рубашку — вздохнет, положит галстук — вздохнет, положит носки — вздохнет. Так что я в конце концов не выдержал и сказал:

— Да перестанешь ты наконец вздыхать? Смотри, накличешь на меня беду.

А она, взглянув, спрашивает:

— Сын мой… Разве твоя мать может накликать на тебя беду?

— Ну да, всеми этими вздохами.

— Сын мой, твоя мать желает тебе только добра… Если бы ты остерегался некоторых знакомств, тебе не пришлось бы теперь уезжать в Браччано.

Наконец с укладкой чемодана было покончено, и на следующий день, рано утром, обняв на прощанье мать, я вышел из дому; на улице меня уже ждал с машиной Джино, и мы отправились.

Мы выехали из Рима через Кассию. Дело происходило в июле и, хотя было всего девять часов утра, асфальтовое шоссе, лежащее среди открытых полей, было раскалено, солнце слепило и жгло так, словно был уже полдень. Мы направлялись, собственно, не в Браччано — Браччано все же селение и там даже есть озеро, — а на ферму, находившуюся в пустынной местности Кастельбручато. Уже самое название не предвещало ничего хорошего *, но когда, после часа пути, мы наконец туда приехали, там оказалось еще хуже, чем я себе представлял. Первое, что мы увидели, подъезжая к ферме, был торчавший из-за голого холмика большой эвкалипт, мрачный и пыльный. Дальше шло гумно, вокруг которого стояли какие-то конюшни и сараи и, наконец, старый трехэтажный дом, словно прислонившийся к холму. Дом этот, с покосившимися стенами, грубосколоченный, почерневший, напоминал тюрьму. Это и было Кастельбручато. А вокруг — пустынная местность без единого деревца, без единого строения; одни лишь сжатые поля, щетинистые, оголенные.

* Кастельбручато — сожженный замок (итал.).

— Тебе тут будет весело, вот увидишь, — подбодрил меня Джино, подавая чемодан. Я был настолько ошеломлен, что даже не нашелся, что ответить. А когда я наконец к нему обернулся, его уже и след простыл. Я остался один.

От дома через гумно шла по пыли босая девушка. Подойдя ко мне, она сказала:

— Я Филомена… Дочка твоего крестного.

Все гласные она произносила, как «у» — особенность выговора здешних крестьян. Это была настоящая деревенская девушка, с крупной головой, грубым смуглым лицом, курчавыми волосами, низким лбом и глубоко посаженными глазами. Она была крепкая, с пышной грудью, выпиравшей из-под кофточки, с боками, как у лошади. Она подняла, словно перышко, мой чемодан и направилась к дому, я пошел следом за ней, осторожно ступая, глядя под ноги, боясь угодить в одну из бесчисленных кучек, оставленных курами и прочими домашними тварями.

Мы вошли в просторную комнату, где было темно и прохладно, но пахло чем-то неприятным. Здесь был большой почерневший от колоти камин, громадный стол и несколько грубосколоченных стульев. С потолка свешивалось несколько полосок клейкой бумаги, черной от прилипших к ней мух, но в скудном свете, проникавшем сквозь зарешеченные окна, видны были новые полчища насекомых. На стенах, в качестве украшений, висели седла, сбруя лошадей и мулов, так что можно было подумать, что находишься в конюшне. По каменной лестнице со сводчатым потолком мы поднялись на второй этаж и очутились в коридоре, куда выходило несколько дверей. Девушка открыла одну из них и ввела меня в комнату с большой железной кроватью, комодом и треножником, на котором стоял умывальный таз. А где тут уборная? Она подала мне знак следовать за ней и привела в другую комнату, чуть побольше первой и совершенно пустую. В углу, в уровень с полом, зияло черное отверстие и над ним опять вились мухи. Сказав, что ей некогда, девушка ушла; я остался перед этой дырой в весьма затруднительном положении.

Так началась моя жизнь в деревне. Утро было для меня самой лучшей порой, потому что в воздухе еще сохранялась ночная свежесть и, кроме того, в это время я одевался. Но стоило мне покончить со своим туалетом, как начиналась сущая мука. Я спускался вниз и садился к столу завтракать. Иногда вместе со мной завтракал и хозяин, отец Филомены, — такой же грубый, как и его дочь, громадный, толстый, с черными усищами, обычно в одежде табунщика, в ботфортах и брюках с леями. Мама, когда я уезжал, уверяла меня: «Вот увидишь: у них чудесное парное молоко». Где уж там молоко! Жидкий цикорный кофе, колбаса с немолотым перцем, который здесь называют «кулателло», грубый хлеб, нарезанный ломтями по четверть кило каждый — вот и вся наша еда. Хозяин, несмотря на раннее утро, пил за завтраком вино, черное, густое, терпкое и теплое, похожее на сок тутовых ягод. Человек он был грубый и неотесанный и часто, воображая, что очень любезен, говорил самые оскорбительные вещи. Можете себе представить, что же было, когда он начинал ругаться по-настоящему? Он вечно насмехался над моей одеждой:

— Да неужели же вы у себя в Риме и на работу ходите в шелковых рубашках?

Или:

— Для кого это ты вырядился? Ведь сегодня не воскресенье… Или ты собрался к мессе?

При этих словах дочка начинала смеяться, закрывая лицо рукой, — вот ведь деревенщина! После завтрака хозяин выходил во двор, садился на лошадь и говорил мне, показывая на опаленные солнцем поля:

— Поди погуляй… Разве тебе не нравится в деревне?.. Посмотри, какие поля, какой простор… Так и хочется побродить.

Одним словом, он посмеивался надо мной. Он уезжал, и я оставался наедине с дочкой. О крестьянах, живших по соседству, лучше и не говорить. Просто какие-то грубые животные, с ними даже словом нельзя было перемолвиться. Что же касается дочки, то она, мне кажется, была в меня немножко влюблена, заигрывала на свой деревенский манер. Проходя, например, мимо стола, за которым я сидел, она, как бы невзначай, толкала меня, но так сильно, что я чуть не падал со стула. Или же, когда я прогуливался перед домом, она становилась у раскрытого окна кухни и, нарезая мясо для жаркого, начинала петь, нарочно для меня, какую-нибудь любовную деревенскую песенку; голос у нее был низкий и хриплый и походил на мужской. Однажды, сам не знаю почему, я у нее спросил:

— Филомена, у тебя есть жених?

79
{"b":"64928","o":1}