Но он просчитался, произнеся перед княгиней эту откровенную и грубую речь делового человека, потому что, едва он вышел, как она сказала мне огорченно:
— Проетти, мы совершили огромную ошибку.
— Какую же?
— Запросили только пять миллионов… Этот уплатил бы и все семь.
Я ответил:
— Княгиня, боюсь, что вы не поняли, каков этот человек: у него полно денег — это верно, и он без ума от любовницы — не спорю, но больше пяти миллионов он не даст.
— Вы не знаете, на что способен мужчина ради любимой женщины, сказала она, глядя на меня своими прекрасными глазами, в которых не светилось никакого другого чувства, кроме жадности.
Я ответил смущенно:
— Может быть… но я уверен в противном.
Ну ладно. На следующий день миланец явился во дворец со своим нотариусом, но не успели мы сесть, как княгиня заявила:
— Синьор Казираги, мне очень жаль, но я передумала и за вчерашнюю цену квартиру отдать не могу.
— То есть?
— То есть мы хотим за нее шесть миллионов.
Надо было вам видеть этого Казираги. Он встал и совершенно спокойно сказал:
— Княгиня, имею честь и удовольствие вас приветствовать, — и, откланявшись, вышел.
Едва он скрылся, я сказал:
-Ну, видели? Кто же оказался прав?
А она, нимало не смутившись:
— Увидите, мы найдем покупателя и на шесть миллионов лир.
Послать бы мне ее к черту, но, к сожалению, я был по-настоящему влюблен в нее. И, может быть, поэтому я не обратил внимания на то, что покупатель на пять с половиной миллионов, найденный мною через несколько дней, был не совсем обычный. Против цифры, поистине внушительной, он не возразил ни слова. Это был помещик по имени Пандольфи, высокий и полный молодой человек, похожий на медведя. С первого взгляда, словно что-то предчувствуя, я уже испытал к нему неприязнь. Когда же я представил его княгине, то понял, почему он не спорил из-за цены. Как выяснилось, у них оказалась целая куча общих друзей. И глядел он на нее такими глазами, что никаких сомнений уже не оставалось.
Мы, как обычно, осмотрели три комнаты и ванную, затем княгиня распахнула стеклянную дверь и вышла с ним на балкон, чтобы показать открывающийся отсюда вид. Я оставался в комнате и, таким образом, мог наблюдать за ними. Они опустили руки на перила, и тут я увидел, как он, будто невзначай, пододвинул свою руку, а потом положил ее на руку княгини. Я принялся медленно считать и дошел до двадцати. Казалось бы, что особенного, если руки двадцать секунд лежат вместе,- пустяк, но попробуйте-ка сосчитать эти секунды! На двадцатой секунде она непринужденно высвободила свою руку и вернулась в комнату. Он сказал, что, в основном, квартира ему подходит, и ушел. Мы остались одни, а она, бесстыдница, и говорит:
— Вы видели, Проетти! Пять с половиной… Но мы еще прибавим.
На следующее утро я снова пришел к княгине, ожидавшей меня, как обычно, в зале за своим секретером. Она сказала мне весело:
— Знаете, Проетти, что обнаружила я вчера, когда мы с этим вашим клиентом рассматривали вид с балкона?
Я хотел было ответить: «Что он влюблен в вас», да удержался.
Она продолжала:
— Так вот, я обнаружила, что из одного угла балкона виден порядочный кусок Виллы Боргезе *. Проетти, нужно ковать железо, пока горячо… Сегодня мы спросим с синьора Пандольфи шесть с половиной миллионов.
* Парк, разбитый вокруг музея «Вилла Боргезе». — Прим. перев.
Вы поняли? Зная, что Пандольфи влюблен в нее, она решила на этом сыграть. Те двадцать секунд, что он держал свою руку на ее руке, должны были обойтись ему в целый миллион, по пятьдесят тысяч лир за секунду. Каков аппетит! Я понимал, что на этот раз она смогла бы получить такие деньги, и во мне внезапно пробудились и злость, и ревность, и отвращение. До этого момента я был ее деловым посредником, теперь же она делала меня посредником в любовных делах. И еще не успев отдать себе отчет, я резко сказал:
— Княгиня, мое дело — посредничество, а не сводничество, — и, покраснев, выбежал вон.
Я слышал, как она проговорила, нисколько не обидевшись:
— Да что с вами такое, Проетти?
Так я в последний раз слышал ее нежный голосок.
Месяц спустя, я встретил мажордома Антонио и спросил его:
— Ну, как княгиня?
— Выходит замуж.
— За кого? Бьюсь об заклад, что за этого Пандольфи, который купил у нее чердак.
— Какой там Пандольфи… Выходит замуж за князя из южной провинции, за старого дурака, который ей в дедушки годится… Впрочем, богат, рассказывают, что ему принадлежит чуть ли не половина Калабрии… Словом, на ловца и зверь бежит.
— И все еще хороша?
— Просто ангел.
Младенец
Та добрая синьора, что принесла нам пособие из общества помощи бедным, тоже спросила нас, зачем это мы заводим столько детей. Жена моя в тот день была не в духе, взяла да и выложила ей всю правду: «Были б у нас деньги, говорит, — мы бы вечером в кино отправились, а раз денег нет, так мы отправляемся в постель — вот дети и рождаются». Синьора на такие речи обиделась и ушла не простившись. А я побранил жену, потому что не всегда правда хороша; прежде чем говорить напрямик, сперва посмотри, с кем имеешь дело.
Когда я был молод и не женат, то часто почитывал в газетах отдел римской хроники; там рассказывается о всяких несчастьях, какие могут приключиться с людьми: грабежи, убийства, самоубийства, уличные происшествия. И мне тогда казалось невероятным, чтобы мне самому выпало на долю такое несчастье, о котором в газетах пишут: «случай, достойный сострадания», — когда человек настолько несчастен, что вызывает к себе жалость без всяких особенных бедствий, одним уж тем, что существует на свете. Как я сказал, я был тогда молод и не знал, что значит содержать большую семью. А теперь я с удивлением обнаруживаю, что мало-помалу превратился в самый настоящий «случай, достойный сострадания». Вот, например, читаешь в газете: «Они живут в самой черной нужде». А я как раз и живу сейчас в самой что ни на есть черной нужде. Или: «Они ютятся в доме, который и домом-то назвать нельзя». А я живу в Тормаранчо * с женой и шестью детьми в комнате, где между тюфяками даже ступить некуда, а в дождик вода хлещет все равно как на набережной Рипетта. Или такое, например: «Несчастная, узнав о своей беременности, приняла преступное решение избавиться от плода своей любви». Так вот: мы с женой в полном согласии приняли это же самое решение, когда узнали, что у нас должен родиться седьмой ребенок. Мы порешили, как только погода позволит, оставить младенца в какой-нибудь церкви, положившись на милосердие того, кто найдет его первым.
* Тормаранчо — предместье Рима, где беднота ютится в лачугах из досок и жести. — Прим. перев.
По содействию тех добрых синьор жену мою устроили рожать в больницу. Оправившись, она с новорожденным вернулась в Тормаранчо. Войдя в комнату, она сказала мне:
— Знаешь, хоть в больнице хорошего мало, я готова была бы там остаться, лишь бы не возвращаться сюда.
Младенец словно понял эти слова и завопил прямо оглушительно. Крепкий такой, красивый малыш, и голос у него громкий, ничего не скажешь: когда он начинал реветь по ночам, то уж никому больше спать не давал.
Наступил май, и стало тепло, так что можно было выйти на улицу без пальто. Вот мы и отправились из Тормаранчо в Рим. Жена прижимала ребенка к груди, навернув на него столько тряпок, словно собиралась оставить его в снежном поле. Когда мы добрались до города, она — вероятно, чтобы перебороть свое горе — принялась говорить без умолку: дышит тяжело, вся растрепанная, глаза широко открыты…
Сначала она завела разговор про разные церкви, где можно его оставить, и все объясняла мне, что нужно выбрать такую, куда ходят богатые; ведь если малыша подберет бедняк, вроде нас, так пусть уж лучше ребенок с нами останется. Потом она сказала, что ей хочется выбрать какую-нибудь церковь Мадонны; потому что у Мадонны тоже был сын, говорит, она многое может понять и исполнит наше желание. От этих разговоров я устал, и в душе моей поднялось раздражение: ведь и мне было не сладко и вовсе не хотелось делать это. Но я внушал себе, что нельзя терять голову, нужно быть спокойным и подбадривать жену. Я что-то возразил ей, так просто, чтобы перебить этот поток слов, и предложил: — Давай оставим его в соборе Святого Петра.