— Убери руки!
Вокруг все зашикали. Я сконфузился и почувствовал, что начинаю ее ненавидеть. Чтобы как-то разогнать скуку, которую нагонял на меня фильм о Христофоре Колумбе, я принялся подсчитывать дневные расходы: триста лир завтрак, сто двадцать — сигареты, двести — кофе с пирожными, четыреста кино. Я истратил больше тысячи и не получил никакого удовольствия.
Кончилась первая часть фильма и зажегся свет. Вдруг я сказал Матильде:
— Женщинам вроде тебя следовало бы оставаться в деревне и копаться в земле.
— Почему это? — спросила она.
— Потому что ты жалкая невежда. Городская жизнь не для тебя.
Поверите ли, эта толстощекая деревенщина посмотрела на меня свысока и заявила:
— Покупатель всегда хулит товар.
Я чуть не задушил ее от злости. Ни слова не говоря, встал и пересел на пять рядов назад. Ничего лучшего она не заслуживала.
Было уже семь. Вторая часть фильма никак не кончалась. Я все чаще подумывал о десятитысячной ассигнации, которую мне надо было разменять, и о Стайано, который в восемь будет ждать меня на площади Рисорджименто. Но мне очень хотелось посмотреть хронику, и когда без четверти восемь Христофор Колумб решил наконец умереть и зажегся свет, я еще надеялся, что у меня есть десять минут, а потом уж я помчусь разменивать ассигнацию. Но я ошибся, не учел того, как построена кинопрограмма: сперва был антракт, потом демонстрировали рекламу какой-то обувной фабрики, затем рекламу мебельной фабрики, потом — снова антракт. Было уже восемь, когда, наконец, богу стало угодно, чтобы начали показывать хронику. Я страстный болельщик: как только на экране появились лица наших футболистов, я забыл и о фальшивой ассигнации, и о Стайано, и о том, что мне надо спешить, и вообще обо всем на свете. Все мои мысли были заняты теперь только матчем. По правде сказать, это были единственные счастливые минуты за весь день, который поначалу казался мне таким прекрасным.
Я вышел из кино ошалелый и разбитый. Было двадцать минут девятого. Вспомнив об ожидающем меня Стайано, об ассигнации, которую мне надо было сбыть, и о потраченных деньгах, я совсем потерял голову. Я не знал, куда пойти, что делать, и совершенно растерялся. Сам не понимаю как, я оказался в конце виа Кола ди Риенцо, неподалеку от площади Рисорджименто. Меня заставил с надеждой оглянуться чей-то голос, выкрикивающий:
— А вот оно счастье!.. Кто хочет испытать свое счастье?
Это был чернявый паренек с лицом преступника. Он стоял, прислонившись к стене, на шее у него висел лоток, на котором лежали три игральные карты. Рядом стоял его напарник с такой же подозрительной физиономией и делал вид, что очень заинтересован игрой. Тут меня осенило, и я решил испытать это фальшивое счастье на десятитысячной бумажке Стайано. Я подумал, что разменяю ассигнацию у напарника, поставлю сто лир, а потом уйду. Азартные игры запрещены, и поэтому я мог не опасаться, что эти жулики пойдут на меня доносить.
Я подошел к ним, жадно взглянул на лоток и грустно сказал:
— Мне хотелось бы поставить… Но как бы это сделать? У меня нет мелочи. — И показал ассигнацию.
Парень с лотком продолжал менять карты местами и повторял как попугай:
— А вот оно счастье!.. Кто хочет испытать свое счастье?
Но его напарник сразу же подошел ко мне и вытащил бумажник со словами:
— Черт возьми! Молодому человеку, желающему испытать счастье, можно и помочь. Пожалуйста. Давайте ваши деньги.
Я протянул ему ассигнацию, и он отсчитал мне девять бумажек по тысяче и десять по сто.
Я поставил, как и решил, сто лир.
Парень с лотком сказал:
— Синьор ставит сто лир… Прошу вас, синьор!
Он открыл карты, и я увидел, что выиграл. Я очень хорошо знал этот трюк и знал даже, как он делается, но, может быть, потому, что очень уж устал, я понадеялся, что смогу возместить себе дневные расходы, и поставил еще девятьсот лир. На этот раз, как и следовало ожидать, я проиграл. Я пошел прочь, думая, что истратил две тысячи лир и что теперь на мою долю придется не больше тысячи.
Но самая большая неприятность ожидала меня, когда я встретился со Стайано в скверике на площади Рисорджименто. Как только мы отошли в укромный уголок и я начал отсчитывать ему бумажки, он, почти не глядя на них, принялся повторять:
— Фальшивая, фальшивая, это тоже фальшивая, фальшивая, фальшивая. — И так до конца. — Все эти бумажки фальшивые, — сказал он, засовывая их в карман и глядя в упор на меня. — И это не наша работа… Мы делаем чисто… А фальшивее этих бывают только бумажки с надписью: «Банк Любви», «Тысяча поцелуев». Ничего не скажешь, ты — молодец.
Я так и застыл с открытым ртом. А Стайано продолжал:
— Я дал тебе десятитысячную ассигнацию совсем как настоящую, а ты принес мне девять таких, которые и слепой не возьмет.
Тогда я сказал:
— Возмести мне хотя бы расходы.
— Какие еще расходы?
Рассчитывая заработать три тысячи, я истратил на то, на сё больше двух тысяч лир.
— Тем хуже для тебя… Ты думаешь, эта ассигнация досталась мне даром? Я заплатил за нее триста лир… Это ты должен был бы возместить мне убытки.
Мы долго пререкались, но он не захотел дать мне ни гроша. В конце концов, так как я обвинял его в том, что он меня обманывает, Стайано вытащил из кармана эти тысячные бумажки, разорвал их на мелкие клочки и швырнул в водосток. Но больше всего меня обидело то, что, уходя, он сказал мне:
— Для честной, серьезной и ответственной работы ты не годишься. Я старше тебя на двадцать лет, и уж позволь мне это тебе сказать… Ты слишком легкомысленный и безалаберный… Тебе только сигаретами торговать на черном рынке… Прощай, молодой человек.
Шофер грузовика
Я худощавый и нервный, у меня тонкие руки и длинные тощие ноги, а живот такой плоский, что штаны сваливаются. Словом, я совершенно не похож на настоящего шофера грузовика.
Посмотрите на них: это все здоровенные парни, широкоплечие, руки у них, как у грузчиков, грудь и живот мускулистые. Потому что для шофера грузовика самое главное — руки, спина и живот; руки — чтобы крутить баранку, которая на грузовике диаметром немногим меньше длины руки, а на горных дорогах иногда приходится делать полный оборот руля; спина — чтобы часами находиться в одном и том же положении, не деревенея и не коченея; и, наконец, живот — чтобы прочно сидеть на сиденье, составляя с ним как бы одно целое. Это о физических качествах. А по своему характеру я подходил для этой работы и того меньше. Шофер грузовика должен быть человеком без нервов, он не должен думать ни о чем постороннем и что-то там переживать. Длинные рейсы выматывают человека, они способны доконать даже быка. А что до женщин, то шофер должен думать о них так же мало, как моряк; иначе бесконечные поездки туда и обратно сведут его с ума. Меня же вечно терзают какие-нибудь беспокойные мысли. По темпераменту я меланхолик. И я люблю женщин.
И все-таки, несмотря на то, что профессия эта была явно не для меня, я захотел стать шофером грузовика, и мне удалось устроиться на работу в транспортную фирму. В напарники мне дали некоего Паломби, можно сказать, настоящее животное. Это был идеальный шофер грузовика. Шоферы грузовиков часто бывают не слишком умны, но Паломби имел счастье родиться и вовсе дураком. Он и грузовик составляли как бы одно целое. Паломби было уже за тридцать, но в нем сохранилось что-то ребяческое, мальчишеское: пухлые щеки, маленькие глаза под низким лбом и рот — словно щель в копилке. Говорил он мало и редко, а больше как-то похрюкивал. Проблески разума появлялись у него лишь тогда, когда речь шла о еде. Помню, однажды в Итри, по дороге в Неаполь, усталые и голодные, мы зашли в остерию. В остерии не было ничего, кроме фасоли со свиным салом. Я к ней едва притронулся. А Паломби умял две полные миски. Потом, откинувшись на стуле, он посмотрел на меня торжественно, словно собирался сказать что-то необычайно важное. Наконец, проведя рукой по животу, изрек: