На следующий день была суббота, и нам пришлось здорово поработать, но это даже было кстати, потому что Ригамонти не говорил со мной о девушке, и я ни о чем таком не думал. В десять часов мы, как обычно, сбросили с себя полотняные куртки, простились с хозяином и пролезли под наполовину спущенной железной шторой.
Бар помещался на аллее, ведущей к Акуа Ачетоза, а оттуда рукой подать до железной дороги на Витербо. В этот час никто не прогуливался по темной аллее, последние парочки уже спустились с холма парка Римембранца. Стоял апрель, воздух был уже теплый, небо понемногу светлело, хотя луна еще не показалась.
Мы пошли по аллее. Ригамонти был настроен весело и, как обычно, покровительственно похлопывал меня по плечу, я же словно оцепенел и сжимал рукой пистолет, который лежал во внутреннем кармане моей спортивной куртки. На перекрестке мы вышли из аллеи и зашагали по поросшей травой тропинке вдоль железнодорожной насыпи, от насыпи падала тень, и здесь было темнее, чем вокруг, — я это тоже учел. Ригамонти шел впереди, я за ним. Придя на условленное место, неподалеку от фонаря, я сказал:
— Она просила здесь подождать… увидишь, сейчас она придет.
Он остановился, закурил сигарету и проговорил:
— Официант ты неважный, а вот сводник незаменимый.
Словом, он по-прежнему продолжал оскорблять меня.
Мы находились в уединенном месте, и луна, поднявшаяся за нашей спиной, освещала расстилавшуюся внизу равнину, окутанную белой пеленой тумана, лила свой свет на бурый кустарник и мусорные кучи, на отливавший серебром Тибр, который извивался под нами.
Я весь дрожал, мне казалось, что я продрог от холодного тумана, и я сказал, скорее для того, чтобы подбодрить себя, чем для Ригамонти:
— Что там, минутой раньше, минутой позже… Она здесь в услужении и должна дождаться, пока уйдут хозяева.
— Да вот и она, — отозвался Ригамонти.
Я обернулся и увидел темную фигуру женщины, шедшей по тропинке навстречу нам. Позднее мне объяснили, что сюда обычно приходят женщины известного сорта в надежде найти клиентов; но тогда я этого не знал и готов был поверить, что эта девушка вовсе не придумана мною, а существует на самом деле. Между тем Ригамонти, который был так уверен в себе, пошел ей навстречу, а я машинально побрел за ним. Еще несколько шагов, и она вышла из тени на свет фонаря. И вот тут-то, посмотрев на нее, я почти испугался. Ей было лет под шестьдесят. Страдальческие глаза, подведенные черной краской, обсыпанное пудрой лицо, ярко-красный рот, всклокоченные волосы и черная ленточка вокруг шеи. Она была из тех, что ищут себе уголок потемнее, чтобы их не могли хорошенько разглядеть; и в самом деле непонятно, как еще, несмотря на свой возраст и жалкий вид, этим женщинам удается находить себе клиентов. Между тем Ригамонти, еще не успев ее рассмотреть, с присущим ему нахальством спросил:
— Синьорина поджидает нас?
А она не менее нахально ответила:
— Конечно!
Но когда он наконец разглядел ее и сообразил, что ошибся, он отступил назад и сказал нерешительно:
— Ах, простите, сегодня вечером я как раз не могу… но вот тут мой приятель, — и, отскочив в сторону, исчез за насыпью.
Я понял, что Ригамонти подумал, будто я хотел отомстить ему, познакомив после стольких красивых девушек с таким чудовищем. И понял я также, что мое безупречное убийство сорвалось.
Я смотрел на эту несчастную женщину, говорившую мне с улыбкой, похожей на гримасу карнавальной маски:
— Очаровательный блондин, не дашь ли закурить?
И мне стало жаль ее, жаль себя и, пожалуй, даже Ригамонти. Перед этим во мне было столько ненависти, а тут она сразу куда-то пропала, слезы выступили у меня на глазах, и я подумал, что благодаря этой женщине я не стал убийцей. Я сказал ей:
— Закурить у меня не найдется, но вот возьми это; если продашь его, получишь не меньше тысячи лир, — и сунул ей в руку пистолет. Потом я спрыгнул с откоса и поспешил к аллее. В эту минуту, рассыпая во тьме ночи красные искры, прошел поезд на Витербо, вагон тянулся за вагоном, все окна были ярко освещены. Я остановился и смотрел, как он удаляется, потом прислушался к замирающему стуку колес и вернулся домой.
На следующий день в баре Ригамонти сказал мне:
— Знаешь, я чувствовал, что за этим что-то кроется… но неважно… все-таки ты здорово меня разыграл.
Я посмотрел на него и почувствовал, что ненависть моя к нему прошла, хотя он оставался таким же: тот же лоб, те же глаза, тот же нос, те же волосы, те же волосатые руки, которые он все так же выставлял напоказ, орудуя у кипятильника для кофе. И я сразу испытал такое облегчение, как будто апрельский ветер, надувавший тент перед баром, освежил и меня.
Ригамонти подал мне две чашечки кофе, чтобы я отнес посетителям, усевшимся на самом солнце за столик перед баром, и я, принимая чашечки, сказал вполголоса:
— Увидимся вечером? Я пригласил Амелию.
Он выплеснул в ящик под стойку кофейную гущу из фильтра кипятильника, положил свежий кофе, прогрел его паром и ответил просто, без всякой злобы:
— Сегодня вечером, к сожалению, не смогу.
Я ушел с чашками, испытывая что-то похожее на сожаление из-за того, что сегодня вечером он не придет отбивать у меня Амелию, как отбивал до этого всех других девушек.
Пикник
Рождество, Новый год, крещенье… Когда в середине декабря начинаются разговоры о праздниках, меня бросает в дрожь, будто мне говорят о долгах, которые нужно платить, а денег нет. Рождество, Новый год, крещенье. И почему только эти праздники так и идут один за другим! Для бедняка, вроде меня, это прямо нож острый… Не то чтобы я не хотел праздновать светлое рождество, или Новый год, или крещенье, но дело в том, что в эти дни все торговцы съестным, как сущие разбойники, располагаются за углом улицы так, что наш брат приходит на праздник одетый, а уходит голый и ограбленный. Может быть, во времена царя Гороха рождество, Новый год, крещенье были настоящими праздниками и отмечали их скромно, но от всего сердца, — ведь тогда еще не было ни организации, ни агитации, ни эксплуатации. Но мало-помалу даже самые глупые люди поняли, что на праздниках можно нагреть руки; так оно теперь и делается. Праздники эти — для плутов, которые продают съестное, а не для бедных людей, которые его покупают. Часто я думаю, что, скажем, для пирожника, для торговца птицей, для мясника это настоящие праздники и даже вдвойне праздники, потому что, во-первых, это праздники, да к тому же еще в эти дни они продают раз в десять больше, чем в будни. И выходит, что бедняк справляет праздник впроголодь, с пустым карманом, за скудным столом, а они празднуют по-настоящему — с полным кошельком, за обильным столом.
Впрочем, чтоб вы могли убедиться, что я говорю правду, загляните-ка на улицу, где находится моя писчебумажная лавка. Тут рядышком разместились лавки колбасника Толомеи, торговца птицей Де Сантиса, пекаря Де Анджелиса и виноторговца Крочани. А ну-ка, что вы там видите? Горы сыров и окороков, тьму-тьмущую кур и индеек, корзины с пирожками, пирамиды графинов и бутылок; кругом огни, все сияет, люди входят и выходят непрерывным потоком с утра до вечера, как в каком-то морском порту. Так обстоит дело в этих четырех лавках. А в моей лавчонке все наоборот: тишина, сумрак, покой, пыль на прилавке; разве что иногда какой-нибудь малыш забежит купить тетрадку или женщина возьмет склянку чернил, чтобы записать расходы. Да и сам я похож на свою лавку — худой, голодный, в черном переднике, весь пропахший пылью и бумагой, вечно угрюмый, озабоченный. А по их лицам сразу можно сказать, что дела у них идут хорошо: такие они видные, румяные, жирные, самоуверенные, эти Де Анджелис, Толомеи, Крочани, Де Сантис. Всегда-то они веселы, все-то им море по колено… Эх, дал я маху со своей специальностью! От бумаги, печатной или писчей, немного проку — лавочники, сворачивая свои кульки, отпускают ее не меньше, чем я, продающий ее для чтенья и письма.