На другой день я сказал ей, что она ошибается, если ждет от меня помощи в подобном деле, а она ответила, что в таком случае мне лучше сейчас же уйти отсюда вон, потому что для нее я больше не существую. И видно, так оно и было, потому что с этого дня она ни разу не взглянула на меня. Мы почти не разговаривали друг с другом, и теперь я тоже возненавидел ее отца: мне казалось, что это он во всем виноват. И, как нарочно, не проходило дня, чтобы хозяин не выкинул какую-нибудь штуку, словно специально для того, чтобы мы его еще больше ненавидели.
Был месяц май, лучший весенний месяц, когда люди любят зайти в остерию выпить бокал вина и поесть свежих бобов. Но в эту весну дождь лил как из ведра на листья деревьев и густую зеленую траву, и в наше заведение ни одна собака не забегала, что приводило хозяина в самое мрачное расположение духа. Как-то утром, за столом, он оттолкнул тарелку, сказав дочери:
— Ты нарочно подсовываешь мне вместо супа эту отраву.
Дочь ответила:
— Если б я это делала нарочно, я бы туда яду подсыпала.
Он взглянул на нее да как размахнется — и с такой силой ударил ее по лицу, что у нее даже гребень из волос выпал. Было почти темно из-за непрерывного дождя, и лицо Дирче в этой темноте казалось белым и твердым, как мрамор, и волосы, с той стороны, где выпал гребень, расплетались медленно, медленно, словно просыпающиеся змеи. Я сказал Токки:
— Ты когда-нибудь оставишь ее в покое или нет?
Он ответил:
— Не лезь не в свое дело, — но все же немного испугался, потому что ведь это я в первый раз вмешался в их ссору.
А я испытывал даже некоторую гордость от сознания, что защищаю существо более слабое, хотя это был совсем не тот случай. Я подумал, что теперь, пожалуй, она ко мне вернется, что это единственный способ ее вернуть, и громко сказал:
— Оставь ее в покое, понимаешь, я запрещаю тебе бить ее!
Я стал весь красный, кровь застилала мне глаза, и Дирче пожала мне под столом руку, и я решил, что дело мое уже выиграно. Но теперь отступать было поздно. Хозяин поднялся и сказал:
— Ты что, хочешь, чтобы я и с тобой тоже расправился?
Он ударил меня по щеке, а я схватил со стола стакан и выплеснул вино ему в лицо. Я, можно сказать, уже целый месяц думал о том, как я это когда-нибудь сделаю, думал с восторгом — так ненавидел я Токки. И вот я сделал то, что задумал, и вино текло у него по лицу, и теперь я со всех ног бросился вверх по лестнице. Я слышал, как он орал:
— Я тебя убью, бродяга, нищий!
Я запер дверь своей комнаты, подошел к окну и стал глядеть на дождь, который все шел да шел, и со злости я вынул из ящика нож и воткнул его в подоконник с такой силой, что клинок сломался.
Ладно, мы ведь жили наверху, на этом проклятом холме Монте-Марио; и может, если бы я жил в центре Рима, я бы ни за что не согласился, но здесь наверху все становилось возможным, и то, что еще вчера казалось немыслимым, сегодня уже было твердо решено. Так мы с Дирче сговорились и выбрали способ, и день, и час. Токки по утрам спускался в погреб, чтобы запастись вином на целый день, и обычно брал с собой Дирче, чтобы она помогла ему нести большую бутыль. Погреб был под полом, и спускаться туда приходилось по приставной лесенке, в которой было примерно ступенек семь. Мы уговорились, что я спущусь за ними следом и, когда Токки нагнется и начнет наливать из бочки вино, я ударю его короткой железной кочергой, которой мешают уголья в очаге. Потом мы уберем лестницу и скажем, что он упал и сломал себе шею. Я и хотел и не хотел… я очень злился и сказал ей:
— Я это делаю, чтобы доказать тебе, что не боюсь… Но потом я уйду и не вернусь никогда.
А она в ответ:
— Лучше ты ничего не делай и сейчас же уходи. Я тебя люблю и не хочу, чтоб ты пропал из-за меня.
Она, когда хотела, умела притвориться влюбленной; и так я обещал ей, что сделаю это и потом останусь, и мы с ней откроем ресторан.
В назначенный день отец сказал Дирче, чтоб она взяла бутыль, а сам направился к погребу, находящемуся в глубине дома. Как всегда, шел дождь, и в доме было почти темно. Дирче взяла бутыль и пошла следом за отцом; но прежде чем спуститься в погреб, она обернулась, взглянула на меня пристально, по-особому, и сделала едва заметный знак рукой. Мать, стоявшая возле плиты, видела все это и так и застыла с раскрытым ртом, глядя на нас. Я встал из-за стола, направился к плите и, пройдя мимо матери, взял с пола кочергу. Она глядела то на меня, то на Дирче, и глаза ее становились все более круглыми, но было ясно, что если она и поняла, то все равно никому ничего не скажет. Отец заорал из погреба:
— Дирче, Дирче! И она ответила:
— Иду.
Помню, как в последний раз меня остро потянуло к ней, когда спускалась она вниз по лестнице своим крепким, ровным шагом, покачивая боками и склоняя под низкой притолокой двери белую гладкую шею.
В этот момент дверь, ведущая в сад, отворилась и в комнату вошел человек с большим мешком на спине, с которого струилась вода, — это был ломовой извозчик. Не взглянув на меня, он сказал:
— Парень, ты не подсобишь, а?
Я машинально последовал за ним, не выпуская из рук кочерги. Неподалеку отсюда, в имении, строили хлев, и телега, нагруженная камнями, завязла на дороге — лошадь никак не могла сдвинуть ее с места. Возчик совершенно вышел из себя, лицо у него перекосилось — прямо дикий зверь. Я положил кочергу на тумбу, подсунул под колеса два больших камня и стал толкать телегу, а возчик тянул лошадь за узду. Дождь лил как из ведра на кусты бузины, такие пышные и зеленые, и на цветущие акации, от которых исходил сильный сладкий запах. Телега не двигалась с места, и возчик отчаянно ругался. Он взял кнут и стал бить лошадь кнутовищем, понукая ее; потом в бешенстве схватил кочергу, которую я положил на тумбу. Очевидно, он был в таком состоянии не только из-за того, что завязла эта телега, а из-за всей своей тяжелой жизни, и теперь он видел в лошади своего лютого врага. Я подумал: «Сейчас он ее убьет» — и хотел крикнуть: «Брось кочергу!» Но потом подумал, что если он убьет лошадь, я спасен. Мне казалось, что весь мой бешеный гнев переселился в тело этого возчика, который был похож на одержимого. Вот он с силой навалился на оглобли, попытался еще раз столкнуть телегу с места, потом ударил лошадь кочергой по голове. Я закрыл глаза, но слышал, что он все бьет и бьет лошадь по голове, и в душе у меня была какая-то пустота, и я терял сознание, а потом я открыл глаза и увидел, что передние ноги у лошади подогнулись и она припала к земле, а он все бьет и бьет, только теперь уже не для того, чтобы заставить лошадь идти, а просто чтоб убить ее. Лошадь рухнула на бок, дернулась пару раз, лягнув слабеющими ногами воздух, потом уронила голову в грязь. Возчик остановился, тяжело дыша, с искаженным лицом, отбросил кочергу в сторону и пихнул еще раз лошадь, но как-то боязливо: он знал, что убил ее. Я прошел мимо, стараясь не коснуться его, и медленно побрел по шоссе. Я услышал звон трамвая, идущего к центру Рима, вскочил в него на ходу, оглянулся, и в последний раз перед моими глазами промелькнула вывеска: «Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки», полускрытая за густой листвой, омытой майским дождем.