На разучивание пьесы полагалась одна неделя. Сначала мы пытались делать, как у людей: переписывали роли и старались их выучить, но потом эту затею бросили: ни переписывать, ни учить было некогда, ведь у нас была еще обычная колонийская работа и школа, – в первую очередь все-таки нужно было учить уроки. Махнув рукой на всякие театральные условности, мы стали играть под суфлера, и хорошо сделали. У колонистов выработалось исключительное умение схватывать слова суфлера; мы даже позволяли себе роскошь бороться с отсебятинами и вольностями на сцене. Но для того чтобы спектакль проходил гладко, мне пришлось к своим обязанностям режиссера прибавить еще суфлерские функции, ибо от суфлера требовалось не только подавать текст, но и вообще дирижировать сценой: поправлять мизансцены, указывать ошибки, командовать стрельбой, поцелуями и смертями.
Недостатка в актерах у нас не было. Среди колонистов нашлось много способных людей. Главными деятелями сцены были: Петр Иванович Горович, Карабанов, Ветковский, Буцай, Вершнев, Задоров, Маруся Левченко, Кудлатый, Коваль, Глейзер, Лапоть.
Мы старались выбирать пьесы с большим числом действующих лиц, так как многие колонисты хотели играть, и нам было выгодно увеличить число умеющих держаться на сцене. Я придавал большое значение театру, так как благодаря ему сильно улучшался язык колонистов и вообще сильно расширялся горизонт. Но иногда нам не хватало актеров, и в таком случае мы приглашали из сотрудников. Один раз даже Силантия выпустили на сцену. На репетициях он показал себя малоспособным актером, но так как ему нужно было сказать только одну фразу: «Поезд опаздывает на три часа», то особенного риска не было. Действительность превзошла наши ожидания.
Силантий вышел вовремя и в порядке, но сказал так:
– Поезд, здесь это, опаздывает на три часа, видишь, какая история.
Реплика произвела сильнейшее впечатление на публику, но это еще не беда; еще более сильное впечатление она произвела на толпу беженцев, ожидавших поезда на вокзале. Беженцы закружили по сцене в полном изнеможении, никакого внимания не обращая на мои призывы из суфлерской будки, тем более что и я оказался человеком впечатлительным. Силантий с минуту наблюдал все это безобразие, потом рассердился:
– Вам говорят, олухи, как говорится! На три часа, здесь это, поезд опоздал… чего обрадовались?
Беженцы с восторгом прислушивались к речи Силантия и в панике бросились со сцены.
Я пришел в себя и зашептал:
– Убирайся к чертовой матери! Силантий, уходи к дьяволу!
Силантий наклонился ко мне:
– Да видишь, какая история?..
Я поставил книжку на ребро – знак закрыть занавес.
Трудно было доставать артисток. Из девочек кое-как могли играть Левченко и Настя Ночевная, из персонала – только Лидочка. Все эти женщины не были рождены для сцены, очень смущались, наотрез отказывались обниматься и целоваться, даже если это до зарезу полагалось по пьесе. Обходиться же без любовных ролей мы никак не могли. В поисках артисток мы перепробовали всех жен, сестер, тетей и других родственниц наших сотрудников и мельничных, упрашивали знакомых в городе и еле-еле сводили концы с концами. Поэтому Оксана и Рахиль на другой же день по приезде в колонию уже играли на репетиции, восхищая нас ярко выраженной способностью целоваться без малейшего смущения, а сами были до обалдения поражены нашим глубоко циничным отношением к заучиванию роли. Оксана протестовала:
– Дайте, я хоть раз прочитаю, я ведь никакого понятия не имею, кого я должна играть?
– Вы играете молодую красивую женщину, сестру партизана, которая проникает в штаб белой армии, ну и так дальше.
– А что дальше?
– А дальше увидите. Ведь сегодня только первая репетиция.
– А читка была?
– Сегодня и читка, не все равно для вас?
Оксана привыкла к нашей системе и поражала публику новизной натуры, игрой и еще чем-то.
Однажды нам удалось сагитировать случайную зрительницу, знакомую каких-то мельничных, приехавшую из города погостить. Она оказалась настоящей жемчужиной: красивая, голос бархатный, глаза, походка – все данные для того, чтобы играть развращенную барыню в какой-то революционной пьесе. На репетициях мы таяли от наслаждения и ожидания поразительной премьеры. Спектакль начался с большим подъемом, но в первом же антракте за кулисы пришел муж жемчужины, железнодорожный телеграфист, и сказал жене в присутствии всего ансамбля:
– Я не могу позволить тебе играть в этой пьесе. Идем домой.
Жемчужина перепугалась и прошептала:
– Как же я пойду? А пьеса?
– Мне никакого дела нет до пьесы. Идем! Я не могу позволить, чтобы тебя всякий обнимал и таскал по сцене.
– Но… как же это можно?
– Тебя раз десять поцеловали только за одно действие. Что это такое?
Мы сначала даже опешили. Потом пробовали убедить ревнивца:
– Товарищ, так на сцене поцелуй ничего не значит, – говорил Карабанов.
– Я вижу, значит или не значит, – что я, слепой, что ли? Я в первом ряду сидел…
Я сказал Лаптю:
– Ты человек разбитной, уговори его как-нибудь.
Лапоть приступил честно к делу. Он взял ревнивца за пуговицу, посадил на скамью и зажурчал ласково:
– Какой вы чудак, такое полезное, культурное дело! Если ваша жена для такого дела с кем-нибудь и поцелуется, так от этого только польза.
– Для кого польза, а для меня отнюдь не польза, – настаивал телеграфист.
– Так для всех польза.
– По-вашему выходит: пускай все целуют мою жену?
– Чудак, так это ж лучше, чем если один какой-нибудь пижон найдется!
– Какой пижон?
– Да бывает… А потом смотрите: здесь же перед всеми, и вы видите. Гораздо хуже ведь, если где-нибудь под кустиком, а вы и знать не будете.
– Ничего подобного!
– Как «ничего подобного»? Ваша жена так умеет хорошо целоваться, – что же, вы думаете, с таким талантом она будет пропадать? Пускай лучше на сцене.
Муж с трудом согласился с доводами Лаптя и с зубовным скрежетом разрешил жене окончить спектакль при одном условии, чтобы поцелуи были «ненастоящие». Он ушел обиженный. Жемчужина была расстроена. Мы боялись, что спектакль будет испорчен. В первом ряду сидел муж и всех гипнотизировал, как удав. Второй акт прошел, как панихида, но, к общей радости, на третьем акте мужа в первом ряду не оказалось. Я никак не мог догадаться, куда он делся. Только после спектакля дело выяснилось. Карабанов скромно сказал:
– Я ему посоветовал уйти. Он сначала не хотел, но потом послушался.
– Как же ты сделал?
Карабанов зажег глаза, устроил чертячую морду и зашипел:
– Слухайте! Краще давайте по чести. Сегодня все будет добре, но если вы зараз не пидэтэ, честное колонийське слово, мы вам роги наставимо. У нас таки хлопцы, що не встоить ваша жинка.
– Ну и что? – радостно заинтересовались актеры.
– Ничего. Он только сказал: «Смотрите же, вы дали слово», – и перешел в последний ряд.
Репетиции у нас происходили каждый день и по всей пьесе целиком. Спали мы в общем недостаточно. Нужно принять во внимание, что многие наши актеры еще и ходить по сцене не умели, поэтому нужно было заучивать на память целые мизансцены, начиная от отдельного движения рукой или ногой, от отдельного положения головы, взгляда, поворота. На это я и обращал внимание, надеясь, что текст все равно обеспечит суфлер. К субботнему вечеру пьеса считалась готовой.
Нужно все-таки сказать, что мы играли не очень плохо, – многие городские люди были довольны нашими спектаклями. Мы старались играть культурно, не пересаливали, не подделывались под вкусы публики, не гонялись за дешевым успехом. Пьесы ставили украинские и русские.
В субботу театр оживал с двух часов дня. Если было много действующих лиц, Буцай начинал гримировать сразу после обеда; помогал ему и Петр Иванович. От двух до восьми часов они могли приготовить к игре до шестидесяти человек, а после этого уже гримировались сами.