И наоборот, как бы вы ни были ласковы, занимательны, добры и приветливы, как бы вы ни были симпатичны в быту и в отдыхе, разговоре, если ваше дело сопровождается неудачами и провалами, если на каждом шагу видно, что вы своего дела не знаете, если все у вас оканчивается браком или «пшиком», – никогда вы ничего не заслужите, кроме презрения, иногда снисходительного и иронического, иногда гневного и уничтожающе враждебного, иногда назойливо шельмующего.
Как-то в спальне у девочек ставил печник печку. Заказали ему круглую утермарковскую. Печник забрел к нам мимоходом, протолкался в колонии день, у кого-то починил плиту, поправил стенку в конюшне. У него была занятная наружность: весь кругленький, облезший и в то же время весь сияющий и сахарный. Он сыпал прибаутками и словечками, и, по его словам, выходило, что печника, равного ему, на свете нет.
Колонисты ходили за ним толпой, очень недоверчиво относились к его рассказам и встречали его повествования часто не теми реакциями, на которые он рассчитывал.
– Тамочки, детки, были, конечно, печники и постарше меня, но граф никого не хотел признавать. «Позовите, – говорит, – братцы, Артемия. Этот если уж складет печку, так будет печка». Оно, конечно, что я молодой был печник, а печка в графском доме, сами понимаете… Бывало, посмотришь на печку, значит, а граф и говорит: «Ты, Артемий, уж постарайся…»
– Ну, и выходило что-нибудь? – спрашивают колонисты.
– Ну, а как же: граф всегда посмотрит…
Артемий важно задирает облезшую голову и изображает графа, осматривающего печку, которую построил Артемий. Ребята не выдерживают и заливаются смехом: очень уж Артемий мало похож на графа.
Утермарковку Артемий начал с торжественными и специальными разговорами, вспомнил по этому поводу все утермарковские печки, и хорошие, сложенные им, и никуда не годные, сложенные другими печниками. При этом он, не стесняясь, выдавал все тайны своего искусства и перечислял все трудности работы утермарковской печки:
– Самое главное здесь – радиусом провести правильно. Другой не может с радиусом работать.
Ребята совершали в спальню девочек целые паломничества и, притихнув, наблюдали, как Артемий «проводит радиусом».
Артемий много тараторил, пока складывал фундамент. Когда же перешел к самой печке, в его движениях появилась некоторая неуверенность, и язык остановился.
Я зашел посмотреть на работу Артемия. Колонисты расступились и заинтересованно на меня поглядывали. Я покачал головой:
– Что же это она такая пузатая?
– Пузатая? – спросил Артемий. – Нет, не пузатая, это она кажет, потому что не закончено, а потом будет как следует.
Задоров прищурил глаз и посмотрел на печку:
– А у графа тоже так «казало»?
Артемий не понял иронии:
– Ну, а как же, это уже всякая печка, пока не кончена. Вот и ты, например…
Через три дня Артемий позвал меня принимать печку. В спальне собралась вся колония. Артемий топтался вокруг печки и задирал голову. Печка стояла посреди комнаты, выпирая во все стороны кривыми боками, и… вдруг рухнула, загремела, завалила комнату прыгающим кирпичом, скрыла нас друг от друга, но не могла скрыть в ту же секунду взорвавшегося хохота, стонов и визга. Многие были ушиблены кирпичами, но никто уже не был в состоянии заметить свою боль. Хохотали и в спальне, и, выбежав из спальни, в коридорах, и на дворе, буквально корчились в судорогах смеха. Я выбрался из разрушения и в соседней комнате наткнулся на Буруна, который держал Артемия за ворот и уже прицеливался кулаком по его засоренной лысине.
Артемия прогнали, но его имя надолго сделалось синонимом ничего не знающего, хвастуна и «портача». Говорили:
– Да что это за человек?
– Артемий, разве не видно!
Шере в глазах колонистов меньше всего был Артемием, и поэтому в колонии его сопровождало всеобщее признание, и работа по сельскому хозяйству пошла у нас споро и удачно. У Шере были еще и дополнительные способности: он умел найти выморочное имущество,[111] обернуться с векселем, вообще кредитнуться, поэтому в колонии стали появляться новенькие корнерезки, сеялки, буккеры, кабаны и даже коровы. Три коровы, подумайте! Где-то близко запахло молоком.
В колонии началось настоящее сельскохозяйственное увлечение. Только ребята, кое-чему научившиеся в мастерских, не рвались в поле. На площадке за кузницей Шере выкопал парники, и столярная готовила для них рамы. Во второй колонии парники готовились в грандиозных размерах.
В самый разгар сельскохозяйственной ажиотации, в начале февраля, в колонию зашел Карабанов. Хлопцы встретили его восторженными объятиями и поцелуями. Он кое-как сбросил их с себя и ввалился ко мне:
– Зашел посмотреть, как вы живете.
Улыбающиеся, обрадованные рожи заглядывали в кабинет: колонисты, воспитатели, прачки.
– О, Семен! Смотри! Здорово!
До вечера Семен бродил по колонии, побывал в «Трепке», вечером пришел ко мне грустный и молчаливый.
– Расскажи же, Семен, как ты живешь?
– Да как живу… У батька.
– А Митягин где?
– Ну его к черту! Я его бросил. Поехал в Москву, кажется.
– А у батька как?
– Да что ж, селяне, как обыкновенно. Батько еще молодец… Брата убили…
– Как это?
– Брат у меня партизан, убили петлюровцы в городе, на улице.
– Что же ты думаешь? У батька будешь?
– Нет… У батька не хочу… Не знаю…
Он дернулся нерешительно и придвинулся ко мне.
– Знаете что, Антон Семенович, – вдруг выстрелил он, – а что, если я останусь в колонии? А?
Семен быстро глянул на меня и опустил голову к самым коленям.
Я сказал ему просто и весело:
– Да в чем дело? Конечно, оставайся. Будем все рады.
Семен сорвался со стула и весь затрепетал от сдерживаемой горячей страсти:
– Не можу, понимаете, не можу! Первые дни так-сяк, а потом – ну, не можу, вот и все. Я хожу, роблю, чи там за обидом, как вспомню, прямо хоть кричи! Я вам так скажу: вот привязался к колонии, и сам не знал, думал – пустяк, а потом – все равно, пойду, хоть посмотрю. А сюды пришел да как побачил, що у вас тут делается, тут же прямо так у вас добре! От ваш Шере…
– Не волнуйся так, чего ты? – сказал я ему. – Ну, и надо было бы сразу прийти. Зачем так мучиться?
– Да я и сам так думал, да как вспомню все это безобразие, как мы над вами куражились, так аж…
Он махнул рукой и замолчал.
– Добре, – сказал я, – брось все.
Семен осторожно поднял голову:
– Только… может быть, вы что-нибудь думаете, может, думаете: кокетую, как вы говорили. Так нет. Ой, если бы вы знали, чему я только научился! Вы мне прямо скажите, верите вы мне?
– Верю, – сказал я серьезно.
– Нет, вы правду скажите: верите?
– Да пошел ты к черту! – сказал я смеясь. – Я думаю, прежнего ж не будет?
– От видите, значит, не совсем верите…
– Напрасно ты, Семен, так волнуешься. Я всякому человеку верю, только одному больше, другому меньше: одному на пятак, другому на гривенник.
– А мне на сколько?
– А тебе на сто рублей.
– А я вот так совсем вам не верю! – «вызверился» Семен.
– Вот тебе и раз!
– Ну, ничего, я вам еще докажу…
Семен ушел в спальню.
С первого же дня он сделался правой рукой Шере. У него была ярко выраженная хлеборобская жилка, он много знал, и многое сидело у него в крови «з дида, з прадида» – степной унаследованный опыт. В то же время он жадно впитывал новую сельскохозяйственную мысль, красоту и стройность агрономической техники.
Семен следил за Шере ревнивым взглядом и старался показать ему, что и он способен не уставать и не останавливаться. Только спокойствию Эдуарда Николаевича он подражать не умел и всегда был взволнован и приподнят, вечно бурлил то негодованием, то восторгом, то телячьей радостью.
Недели через две я позвал Семена и сказал просто:
– Вот доверенность. Получишь в финотделе пятьсот рублей.
Семен открыл рот и глаза, побледнел и посерел, неловко сказал: