– Стать смирно!
Сильвестров до холодного пота боялся совета командиров. Он не только вышел на середину, не только стал смирно, но готов был совершать какие угодно подвиги, разгадывать какие угодно загадки, только бы вырваться целым и невредимым из этого ужасного учреждения. Неожиданно все повернулось таким боком, что загадки пришлось разгадывать самому совету командиров, ибо Сильвестров мямлил на середине:
– Товарищи колонисты, разве я какой оскорбитель… или хулиган?.. Вы говорите – жениться. Я готов с удовольствием, так что ж я сделаю, если она не хочет!
– Как не хочет? – подскочил Лапоть. – Кто тебе сказал?
– Да она ж сама и сказала… Вера.
– А ну, давай ее в совет! Зорень!
– Есть!
Зорень с треском вылетел в дверь, но через две минуты снова ворвался в кабинет и закивал носиком на Лаптя, правым ухом показывая на какие-то дальние области, где сейчас находилась Вера:
– Не хочет!.. Понимаешь… я говорю… а она говорит: иди ты!
Лапоть обвел взглядом совет командиров и одними глазами кивнул Федоренко. Федоренко солидно поднялся с места, дружески-небрежно подбросил к носу руку, сочно и негромко сказал «есть» и двинулся к дверям. Под его рукой прошмыгнул в двери Зорень и с паническим грохотом скатился с лестницы. Сильвестров бледнел и замирал на середине, наблюдая, как на его глазах колонисты сдирали кожу с поверженного ангела любви.
Я поспешил за Федоренко и остановил его во дворе:
– Иди в совет, я пойду к Вере.
Федоренко молча уступил мне дорогу.
Вера сидела на кровати и терпеливо ожидала пыток и казней, перебирая в руках белые большие пуговицы. Зорень делал перед ней настоящую охотничью стойку и вякал дискантом:
– Иди! Верка, иди!.. А то Федоренко… Иди!.. Лучше иди! – Он зашептал: – Иди! А то Федоренко… на руках понесет.
Зорень увидел меня и исчез, только на том месте, где он стоял, подскочил синенький вихрик воздуха.
Я присел на кровать Веры, кивнул двум-трем девочкам, чтобы вышли.
– Ты не хочешь выходить замуж за Сильвестрова?
– Не хочу.
– И не надо. Это правильно.
Продолжая перебирать пуговицы, Вера сказала не мне, а пуговицам:
– Все хотят меня замуж выдать! А если я не хочу!.. И сделайте мне аборт!
– Нет!
– А я говорю: сделайте! Я знаю: если я хочу, не имеете права.
– Уже поздно!
– Ну, и пусть поздно!
– Поздно. Ни один врач не может это сделать.
– Может! Я знаю! Это только называется кесарево сечение.
– Ты знаешь, что это такое?!
– Знаю. Разрежут, и все.
– Это очень опасно. Могут зарезать.
– И пусть! Пусть лучше зарежут, чем с ребенком! Не хочу!
Я положил руку на ее пуговицы. Она перевела взгляд на подушку.
– Видишь, Вера. Для врачей тоже есть закон. Кесарево сечение можно делать только тогда, если мать не может родить.
– Я тоже не могу!
– Нет, ты можешь. И у тебя будет ребенок!
Она сбросила мою руку, поднялась с постели, с силой швырнула пуговицы на кровать:
– Не могу! И не буду рожать! Так и знайте! Все равно – повешусь или утоплюсь, а рожать не буду!
Она повалилась на кровать и заплакала.
В спальню влетел Зорень:
– Антон Семенович, Лапоть говорит, чи ожидать Веру или как? И Сильвестрова как?
– Скажи, что Вера не выйдет за него замуж.
– А Сильвестрова?
– А Сильвестрова гоните в шею!
Зорень молниеносно трепыхнул невидимым хвостиком и со свистом пролетел в двери.
Что мне было делать? Сколько десятков веков живут люди на земле, и вечно у них беспорядок в любви! Антоний и Клеопатра, Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона, Онегин и Татьяна, Вера и Сильвестров. Когда это кончится? Когда наконец на сердцах влюбленных будут поставлены манометры, амперметры, вольтметры и автоматические быстродействующие огнетушители? Когда уже не нужно будет стоять над ними и думать: повесится или не повесится? Неужели ничего нельзя изобрести в этой области! Говорят, за изобретение <…> для алюминия заплатили где-то миллион франков!
Я обозлился и вышел. Совет уже выпроводил жениха. Я попросил остаться девочек-командиров, чтобы поговорить с ними о Вере. Полная краснощекая Оля Ланова выслушала меня приветливо-серьезно и сказала:
– Это правильно. Если бы сделали ей это самое, совсем пропала бы. И ничего, не повесится!
Наташа Петренко, давно уже возмужавшая и научившаяся говорить, следила за Олей спокойными умными глазами и молчала.
– Наташа, какое твое мнение?
– Антон Семенович, – сказала Наташа, прищурившись, – если человек захочет повеситься, ничего не сделаешь. И уследить нельзя. Девочки говорят: будем следить. Конечно, будем, но только не уследим.
Мы разошлись. Девчата пошли спать, а я – думать и ожидать стука в окно.
В этом полезном занятии я провел несколько ночей. Иногда ночь начиналась с визита Веры, которая приходила растрепанная, заплаканная и убитая горем, усаживалась против меня и несла самую возмутительную чушь о пропащей жизни, о моей жестокости, о разных удачных случаях кесарева сечения.
Я пользовался возможностью преподать Вере некоторые начала необходимой жизненной философии, которых она была лишена в вопиющей степени.
– Ты страдаешь потому, – говорил я, – что ты очень жадная. Тебе нужны радости, развлечения, удовольствия, утехи. Ты думаешь, что жизнь – это бесплатный праздник. Пришел человек на праздник, его все угощают, с ним танцуют, все для его удовольствия?
– А по-вашему, человек должен всегда мучиться?
– По-моему, жизнь – это не вечный праздник. Праздники бывают редко, а больше бывает труд, разные у человека заботы, обязанности, так живут все трудящиеся. И в такой жизни больше радости и смысла, чем в твоем празднике. Это раньше были такие люди, которые сами не трудились, а только праздновали, получали всякие удовольствия. Ты же знаешь: мы этих людей просто выгнали. На черта мы их будем кормить, дармоедов.
– Да, – всхлипывает Вера, – по-вашему, если трудящийся, так он должен всегда страдать.
– Зачем ему страдать? Работа и трудовая жизнь – это тоже радость. Вот у тебя родится сын, ты его полюбишь, будет у тебя семья и забота о сыне. Ты будешь, как и все, работать и иногда отдыхать, в этом и заключается жизнь. А когда твой сын вырастет, ты будешь часто меня благодарить за то, что я не позволил его уничтожить.
– Не хочу я никакого сына.
– А чего ты хочешь? Ты хочешь ходить по рукам от одного мужчины к другому? Ты считаешь, что это удовольствие? Но ведь ты не знаешь, к чему это приводит? Это приводит только к горю, к слезам, к страшной жизни.
Очень, очень медленно Вера начинала прислушиваться к моим словам и посматривать на свое будущее без страха и отвращения. Я мобилизовал все женские силы колонии, и они окружили Веру специальной заботой, а еще больше специальным анализом жизни. Совет командиров выделил для Веры отдельную комнату. Кудлатый возглавил комиссию из трех человек, которая стаскивала в эту комнату обстановку, посуду, разную житейскую мелочь. Даже пацаны начали проявлять интерес к этим сборам, но, разумеется, они не способны были отделаться от своего постоянного легкомыслия и несерьезного отношения к жизни. Только поэтому я однажды поймал Синенького в только что сшитом детском чепчике:
– Это что такое? Ты почему это нацепил?
Синенький стащил с головы чепчик и тяжело вздохнул.
– Где ты это взял?
– Это… Вериного ребенка… чепа… Девчата шили…
– Чепа!.. Почему она у тебя?
– Я там проходил…
– Ну?
– Проходил, а она лежит…
– Это ты в швейной мастерской… проходил?
Синенький понимает, что «не надо больше слов», и поэтому молча кивает, глядя в сторону.
– Девочки пошили для дела, а ты изорвешь, испачкаешь, бросишь… Что это такое?
Нет, это возмутительное обвинение выше слабых сил Синенького. Он решительно протестует, он даже оскорблен, его яркие губы начинают энергичную защиту: