В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хорошими станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сделали шипорезный станок. Мы заключали договоры, получали авансы и дошли до такого нахальства, что открыли даже в банке текущий счет.
Колонисты с большой охотой пошли на производственную работу, они не испугались машин, не испугались разделения труда. Нам запрещалась зарплата, но и в этом вопросе мы обходили камни идеализма и тоже приспособились: вместо зарплаты мы ввели разные формы вещевого и бытового поощрения, и, когда к нам приставали с вопросом, почему «не всем одинаково», мы поднимали глаза к небу и отвечали благочестиво:
– Мы бедны, мы не в состоянии всем сразу. Мы по очереди: сначала этим, а потом тем…
– А может быть, у вас опять конкуренция? А?
Мы божились, крестились, плевались и кое-как отодвигали от себя хотя бы пятьдесят процентов грязных подозрений.
Делали мы дадановские ульи. Эта штука оказалась довольно сложной, требующей большой точности, но скоро мы насобачились на этом деле и стали выпускать их сотнями. Делали мебель, зарядные ящики и еще кое-что. Потом мы открыли и металлообрабатывающую мастерскую, но в этой отрасли не успели добиться успехов, нас настигла катастрофа.
В колонии завелись деньги в таком количестве, что мы получили возможность не окрашиваться в зеленый, защитный цвет и не прятаться в листве. Мы пошли по другой биологической линии: сделались пухлой, яркой гусеницей, по всем признакам, настолько ядовитой и вредной, что, увидев нас, сам Кощей Бессмертный остановился бы пораженный, чихнул, взъерошился и, отлетев в сторону, подумал бы:
– Стоит ли трогать эту гадость? Проглотишь, сам не рад будешь. Лучше я клюну вот эту богодуховскую колонию.
Так проходили месяцы. Отбиваясь направо и налево, приспособляясь, прикидываясь, иногда рыча и показывая зубы, иногда угрожая настоящим ядовитым жалом, а часто даже хватая за штаны чью-нибудь подвернувшуюся ногу, мы продолжали жить и богатеть.
Богатели мы и друзьями. Кроме Джуринской и Юрьева в самом Наркомпросе нашлось много людей, обладающих реальным умом, естественным чувством справедливости, положительным хотеньем задуматься над деталями нашего трудного дела. Но еще больше было друзей в широком нашем обществе, в партийных и окружных органах, в печати, в рабочей среде. Только благодаря им и сложившемуся вокруг них общественному мнению для нашей работы хватало кислорода, и до некоторого времени мы имели возможность терпеливо выдерживать гипнотизирующие ненавидящие взгляды, направленные на нас с высот педагогического «Олимпа».
Колония в это время неустанно крепила коллектив, находила для него новые, более усовершенствованные формы, применяясь к все возрастающей силе и влиянию комсомола, постепенно уменьшала авторитарное значение заведующего. Уже наш комсомол, достигший к этому времени полутораста членов, начинал играть заметную роль не только в колонии, но и в городских комсомольских организациях. Рядом с этим и благодаря этому пошла вглубь культурная работа колонии. Школа уже доходила до шестого класса. Отбиваясь от безумного бездельного комплекса, мы все-таки не называли нашу школу никакими официальными названиями, а шла она у нас под флагом подготовительных к рабфаку групп. Это позволяло нам в школе сильно нажимать на грамотность. Разумеется, это лишало наших учеников всякой возможности вкусить сладостей и высот «развитого ассоциативного мышления», но зато синица в руки нам всегда попадалась прекрасная: экзамены в рабфак наши ребята всегда выдерживали с честью.
Появился в колонии и Василий Николаевич Перский, человек замечательный. Это был Дон Кихот, облагороженный веками техники, литературы и искусства. У него и рост и худоба были сделаны по Сервантесу,[247] и это очень помогало Перскому «завинтить» и наладить клубную работу. Он был большой выдумщик и фантазер, и я не ручаюсь, что в его представлении мир не населен злыми и добрыми духами. Но я всем рекомендую приглашать для клубной работы только донкихотов. Они умеют в каждой щепке увидеть будущее, они умеют из картона и красок создавать феерии, с ними хлопцы научаются выпускать стенгазеты длиною в сорок метров, в бумажной модели аэроплана различать бомбовоза и разведчика, изобретать собственные игры и до последней капли крови отстаивать преимущество металла перед деревом. Такие донкихоты сообщают клубной работе необходимую для нее страсть и силу, горение талантов и рождение творцов. Я не стану здесь описывать всех подвигов Перского, скажу коротко, что он совершенно переродил наши вечера, наполнил их стружкой, точкой, клеем, спиртовыми лампами и визгом пилы, шумом пропеллеров, хоровой декламацией и пантомимой.
Много денег стали мы тратить на книги. На алтарном возвышении уже не хватало места для шкафов, а в читальном зале – для читающих.
Но главных достижений было два.
Первое – оркестр! На Украине, а может быть и в Союзе, наша колония первой завела эту прекрасную вещь. Кощей Бессмертный только шипел в своем логове, когда мы отвалили четыре тысячи рублей на это дело, товарищ Зоя потеряла последние сомнения в том, что я – бывший полковник, более солидные небожители еще раз воздели руки по поводу такого «соцвосохульства», но зато совет командиров был доволен. Правда, заводить оркестр в колонии – очень большая нагрузка для нервов, потому что в течение четырех месяцев вы не можете найти ни одного угла, где бы не сидели на стульях, столах, подоконниках баритоны, басы, тенора и не выматывали вашу душу и души всех окружающих непередаваемо отвратительными звуками. Но Первого мая мы вошли в город с собственной музыкой. Сколько в этот день было ярких переживаний, слез умиления и удивленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, газетных работников и уличных мальчишек!
И вот что удивительно: принципиально все оркестр отвергали, но когда он заиграл, всем захотелось получить его на торжественный вечер, на встречи, на похороны, на проводы и на праздничные марши. И если раньше мне грозили бичи и скорпионы за то, что я заводил оркестр, теперь мне начали грозить за то, что я отказывал в оркестре, жалея хлопцев. Угрозы раздавались больше по телефону:
– Алло! Говорят из секции горсовета. Срочно пришлите ваш оркестр. Сегодня в пять часов похороны нашего сотрудника.
– Я не пришлю.
– Как?
– Не пришлю, – говорю.
– Это говорят из секции горсовета.
– Все равно, не пришлю.
– По какому праву?
– Не хочется.
– Как вы так говорите? Как вы можете так говорить?
– Давно научился.
– Мы будем жаловаться.
– Жалуйтесь!
– Вы будете отвечать!
– Есть отвечать!
– Хорошо, товарищ!
– Ничего хорошего!
И жаловались, обвиняли в общественном индифферентизме, в зловредном воспитании юношества. Нужно, впрочем, сказать, что на жалобы эти никто не обращал внимания и вполне соглашались с нашими доводами: нельзя же ни за что ни про что гонять ребят в город, заставлять их пять километров носить тяжелые трубы, дуть, ходить, отрываться от работы, от книги, от школы.
Вторым достижением было кино. Оно позволило нам по-настоящему вцепиться в работу капища, стоявшего посреди нашего двора. Как ни плакал церковный совет, сколько ни угрожал, мы начинали сеансы точно по колокольному перезвону к вечерне. Никогда этот старый сигнал не собирал столько верующих, сколько теперь. И так быстро. Только что звонарь слез с колокольни, батюшка только что вошел в ворота, а у дверей нашего клуба уже стоит очередь в две-три сотни человек. Пока батюшка нацепит ризы, в аппаратной киномеханик нацепит ленту, батюшка заводит «Благословенно царство…», киномеханик заводит свое. Полный контакт!