– Ну, ребята, работа ваша дрянь… Возьмусь за вас сегодня на собрании. К чертям собачьим с такой работой!
Хлопцы покраснели, и один из них, повыше ростом, ткнул сапкой в моем направлении и обиженно прогудел:
– Так сапки тупые… Смотрите…
– Брешешь, – сказал ему Тоська Соловьев, – брешешь. Признайся, что сбрехал. Признайся…
– А что, острая?
– А что, ты не сидел на меже целый час? Не сидел?
– Слушайте, – сказал я сводному. – Вы должны к ужину закончить этот участок. Если не закончите, будем работать после ужина. И я буду с вами.
– Та кончим, – запел владелец тупой сапки. – Что ж тут кончать?
Тоська засмеялся:
– Ну и хитрый!..
В этом месте оснований для печали не было: если люди отлынивают от работы, но стараются придумать хорошие причины для своего отлынивания, это значит, что они проявляют творчество и инициативу – вещи, имеющие большую цену на «олимпийском» базаре. Моей технике оставалось только притушить это творчество, и все, зато я с удовлетворением мог отметить, что демонстративных отказов от работы почти не было. Некоторые потихоньку прятались, смывались куда-нибудь, но эти смущали меня меньше всего: для них была всегда наготове своеобразная техника у пацанов. Где бы ни гулял прогульщик, а обедать волей-неволей приходил к столу своего отряда. За этим столом он и принуждаем был переживать все техническое неудобство отлынивания. Куряжане, правда, встречали его сравнительно безмятежно, иногда только спрашивали наивным голосом:
– Разве ты не убежал с колонии?
У горьковцев были языки и руки впечатлительнее. Прогульщик подходит к столу и старается сделать вид, что человек он обыкновенный и не заслуживает особенного внимания, но командир каждому должен воздать по заслугам. Командир строго говорит какому-нибудь Кольке:
– Колька, что же ты сидишь? Разве ты не видишь? Криворучко пришел, скорее место очисти! Тарелку ему чистую! Да какую ты ложку даешь, какую ложку?!
Ложка исчезает в кухонном окне.
– Наливай ему самого жирного!.. Самого жирного!.. Петька, сбегай к повару, принеси хорошую ложку! Скорее! Степка, отрежь ему хлеба… Да что ты режешь? Это граки едят такими скибками, ему тоненькую нужно… Панычи не могут… Да где же Петька с ложкой?.. Петька, скорее там! Ванька, позови Петьку с ложкой!..
Криворучко сидит перед полной тарелкой действительно жирного борща и краснеет прямо в центр борщевой поверхности. Из-за соседнего стола кто-нибудь солидно спрашивает:
– Тринадцатый, что, гостя поймали?
– Пришли, как же, пришли, обедать будут… Петька, давай же ложку, некогда!..
Дурашливо захлопотанный Петька врывается в столовую и протягивает обыкновенную колонийскую ложку, держит ее в двух руках парадно, как подношение. Командир свирепеет:
– Какую ты ложку принес?! Тебе какую сказали? Принеси самую большую…
Петька изображает оторопелую поспешность, как угорелый мечется по столовой и тычется в окна вместо дверей. В столовой начинается сложная мистерия, в которой принимают участие даже кухонные люди. Кое у кого сейчас притихает дыхание, потому что и они, собственно говоря, случайно не сделались предметом такого же горячего гостеприимства. Петька снова влетает в столовую, держа в руках какой-нибудь саженный дуршлаг или огромный кухонный половник. Столовая покатывается со смеху. Но гость уже переполнен чувствами, и ложка едва ли ему пригодится. Тогда начинается второй акт драмы, самый сердцещипательный и ужасный. Из-за своего стола медленно вылезает Лапоть и подходит к месту происшествия. Он молча разглядывает всех участников мелодрамы и строго посматривает на командира. Потом его строгое лицо на глазах у всех принимает окраски растроганной жалости и сострадания, то есть тех именно чувств, на которые Лапоть заведомо для всех неспособен. Столовая замирает в ожидании самой высокой и тонкой игры артистов! Лапоть орудует нежнейшими оттенками фальцета и кладет руку на голову Криворучко:
– Детка, кушай, детка, не бойся… Что же такое? Зачем издеваетесь над мальчиком? А? Товарищ командир, отсидишь полчаса под домашним за такое дело… Кушай, детка… Что, ложки нет? Ах, какое свинство, дайте ему какую-нибудь… Да вот эту, что ли…
Но детка не может кушать. Она ревет на всю столовую и вылезает из-за стола, оставляя нетронутой тарелку самого жирного борща. Лапоть молча рассматривает страдальца, и по его лицу видно, как тяжело и глубоко умеет переживать Лапоть.
– Это как же? – чуть не со слезами говорит Лапоть. – Что же, ты и обедать не будешь? Вот до чего довели человека!
Лапоть оглядывается на хлопцев и беззвучно хохочет. Он обнимает плечи Криворучко, вздрагивающие в рыданиях, и нежно выводит его из столовой. Публика заливается хохотом. Но есть и последний акт мелодрамы, который публика видеть не может. Лапоть привел гостя на кухню, усадил за широкий кухонный стол и приказал повару подать и накормить «этого человека» как можно лучше, потому что «его, понимаете, обижают». И когда еще всхлипывающий Криворучко доел борщ и у него находится достаточно свободы, чтобы заняться носом и слезами, и другими остатками волнения, Лапоть наносит последний тихонький удар, от которого даже Иуда Искариотский обратился бы в голубя:
– Чего это они на тебя? Наверное, на работу не вышел? Да?
Криворучко кивает, икает, вздыхает и вообще больше сигнализирует, чем говорит.
– Вот чудаки!.. Ну, что ты скажешь!.. Да ведь ты последний раз? Последний раз, правда? Так чего ж тут въедаться? Мало ли что бывает? Я, как пришел в колонию, так семь дней на работу не ходил… А ты только два дня. А дай, я посмотрю твои мускулы… Ого!.. Конечно, с такими мускулами надо работать… Правда ж?
Криворучко снова кивает и принимается за кашу. Лапоть уходит в столовую, оставляя Криворучко неожиданный комплимент:
– Я сразу увидел, что ты свой парень…
Достаточно было одной-двух подобных мистерий, чтобы уход из рабочего отряда сделался делом невозможным.
Гораздо распространеннее были легальные причины: плохая сапка, не знал, куда назначили, ходил на перевязку. В этом методе неожиданно оказался большим специалистом Ховрах. Уже на второй день у него начались солнечные удары, и он со стонами залезал под кусты и укладывался отдыхать.
Хлопцы еще могли прощать трудовые слабости пацанам, но простить Ховраху, против которого и так накипело, они не могли. Я тоже собирался с Ховрахом поступить строго, но меня предупредил в разговоре Таранец:
– Не нужно прижимать, мы сами сделаем.
Ховрах работал в самом большом сводном отряде на посадке картофеля. Сводный отряд работал под лесом у самого края поля. В жаркое, застойное утро из сводного отряда прибежал ко мне пацан и шепнул:
– Таранец зовет, говорит, солнечный удар произошел…
Я отправился к отряду. Человек двадцать ребят рассыпались по всему полю, еле-еле успевая за несколькими плугами, Таранец подошел ко мне:
– Лежит бедный Ховрах. Пойдемте.
Ховрах лежал на опушке леса и стонал. Я и раньше знал, что он симулирует, и теперь еще раз уверился в этом, взяв его пульс. Но Ховрах закрывал глаза и вообще валял дурака. Таранец с презрением смотрел на него:
– Значит, ты болен?
– Ты, может, не веришь?
– Как не верю? Верю, еще и как… Сейчас тебе поможем…
Ховрах, у которого были все основания не сомневаться в изобретательности Таранца, поднялся на локте, но было уже поздно. От колонии полной рысью летел Молодец, а за его крупом прыгал на каком-то странном экипаже сам Антон Братченко. Высоко над экипажем реял в небе белый флаг с красным крестом, да и весь экипаж, представлявший из себя высокий деревянный ящик, поставленный на линейку, был испещрен красными крестами на белом фоне. В ящике сидели не меньше полдесятка хлопцев, и все они были в халатах, и все были украшены красными крестами. Кузьма Леший был только без спасательной формы, но зато он держал в руке целый кузнечный мех и еще издали направлял его в Ховраха. Увидев все это дьявольское приспособление, Ховрах вскочил на ноги и бросился в лес, но он выпустил из виду, что имел дело с Таранцом. В лесу Ховрах сразу уперся на его подручных. Сам Федоренко положил Ховраха на землю, а Кузьма Леший мгновенно установил против больного свой мех, и несколько человек заработали им с искренним увлечением. Они обдули Ховраха во всех местах, где предполагали притаившийся солнечный удар, и поволокли к карете «скорой помощи». Я насилу остановил их рвение и просил отпустить Ховраха на работу.