Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники, та же столярная и тот же ежегодный круг.
Я поспешил в колонию, чтобы взглянуть в глаза колонистов и проверить мое великое открытие.
У крыльца белого дома стояли два извозчичьих экипажа, и Лапоть меня встретил сообщением:
– Приехала комиссия из Харькова.
«Вот и хорошо, – подумал я, – сейчас мы это дело решим».
В кабинете ожидали меня: Любовь Савельевна Джуринская, полная дама, в темно-малиновом, не первой чистоты платье, уже немолодая, но с живыми и пристальными глазами, и невзрачный человек, полурыжий, полурусый, не то с бородкой, не то без бородки; очки на нем очень перекосились, и он все поправлял их свободной от портфеля рукой.
Любовь Савельевна заставила себя приветливо улыбнуться, когда знакомила меня с остальными:
– А вот и товарищ Макаренко. Знакомьтесь: Варвара Викторовна Брегель, Сергей Васильевич Чайкин.
Почему не принять в колонии Варвару Викторовну Брегель – мое высшее начальство, но с какой стати этот самый Чайкин? О нем я слышал – профессор педагогики. Не заведовал ли он каким-нибудь детским домом?
Брегель сказала:
– Мы к вам специально – проверить ваш метод.
– Решительно протестую, – сказал я. – Нет никакого моего метода.
– А какой же у вас метод?
– Обыкновенный, советский.
Брегель зло улыбнулась.
– Может быть, и советский, но, во всяком случае, не обыкновенный. Надо все-таки проверить.
– Хорошо, как вы будете проверять?
– А вот поговорим с вами, потом с комсомолом, с ребятами, что-нибудь выясним.
– Есть что-нибудь выяснить, – сказал я по-горьковски.
– Да, между прочим, у вас так вот отвечают. Вы считаете это необходимым. Это, как во флоте, да?
– Да, во флоте тоже так.
– И вообще, у вас военизация?
– Нет, у нас нет военизации.
– А как же: командиры, отряды, приказания?
– Ну да, все это есть, так разве это военизация?
– Ну, все-таки.
Начиналась самая неприятная беседа, когда люди играют терминами в полной уверенности, что термины определяют реальность. Я поэтому сказал:
– В такой форме я беседовать не буду. Если угодно, я вам сделаю доклад, но предупреждаю, что он займет не меньше трех часов.
Брегель согласилась. Мы немедленно уселись в кабинете, заперлись, и я занялся мучительным делом: переводом на слова накопившихся у меня за пять лет впечатлений, соображений, сомнений и проб. Мне казалось, что я говорил красноречиво, находил точные выражения для очень тонких понятий, аналитическим ножом осторожно и смело вскрывал тайные до сих пор области, набрасывал перспективы будущего и затруднения завтрашнего дня. Во всяком случае, я был искренним до конца, не щадил никаких предрассудков и не боялся показать, что в некоторых местах «теория» казалась мне уже жалкой и чуждой.
Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была в маске, а о Чайкине мало я заботился.
Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и сказала таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она искренно или издевается:
– Так. Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сергей Васильевич?
Чайкин ерзнул на стуле и прохрипел:
– Интересно, конечно, как всякое высказывание в педагогике. Наша область такая, знаете, широкая, такая еще не разработанная, что всякая мысль интересна. Но для нас важно, в каком отношении все это стоит к принципам социального воспитания.
Я знал, что он разумел под принципами социального воспитания: это были его собственные измышления в написанной им брошюрке.
– Об этом мы потом поговорим, – сказала Брегель. – Я думаю, очень возможно – ваша система советская, но в таком случае все то, что мы там у себя думаем, никуда не годится. Вы понимаете, может быть, вы правы, а мы ошиблись?
Она смотрела на меня откровенно с насмешкой. Я ей ответил:
– Это не только возможно, а это и есть на самом деле. Вы там у себя очень многое путаете.
– Допустим, – великодушно согласилась Брегель. – Все это нужно рассмотреть при свете принципов социального воспитания. Здесь, конечно, мы этого делать не будем, для этого есть научпедком. Но я прошу вас, Сергей Васильевич, те вопросы, которые, очевидно, возникают у вас, сейчас высказать.
Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень вежливо, как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками и с псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
– Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да… но я бы усомнился и сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, которые вы любезно нам изложили с таким даже воодушевлением, что, разумеется, говорит о вашей убежденности. Хорошо. Ну вот, например, мы и раньше знали, а вы как будто умолчали. У вас здесь организована, так сказать, некоторая конкуренция между воспитанниками: кто больше сделает – того хвалят, кто меньше – того порицают. Поле у вас пахали, и была такая конкуренция, не правда ли? Вы об этом умолчали, вероятно, случайно. Мне желательно было бы услышать от вас: известно ли вам, что мы считаем конкуренцию методом сугубо буржуазным, поскольку она заменяет прямое отношение к вещи отношением косвенным? Это – раз. Другое: вы выдаете воспитанникам карманные деньги, правда – к праздникам, и выдаете не всем поровну, а, так сказать, пропорционально заслугам. Не кажется ли вам, что вы заменяете внутреннюю стимулировку внешней, и при этом сугубо материальной? Дальше: наказания, как вы выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание воспитывает раба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои поступки не боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами и политическим самосознанием.
Я рассматривал его как явление биологическое: среди редких волос у него копошились залежи перхоти и во время быстрых движений сваливались на заношенный пиджак, в ушах скопились серые пятна грязи, а от ног несло нестерпимым запахом.
Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом мне показалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только не розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным пояском, которым рабочий подвязывает штаны. Это было бы идеологически выдержанно.
Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
– Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чайкин?
– О, нет, – сказал я, – это не смешно…
– А грустно, да? – улыбнулась наконец и Брегель.
– Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно.
Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошутила:
– Трудно вам с нами, правда?
– Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
Брегель вдруг раскатилась смехом.
– Вы все шутите, товарищ Макаренко, – успокоилась она наконец. – Вы все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
– Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научведком займется. Ведь там все делают как следует? Лучше давайте обедать.
– Ну хорошо, – немного надулась Брегель. – Да, скажите, а что это за история: выгнали воспитанника Опришко?
– За пьянство.
– Где же он теперь? Конечно, на улице?
– Нет, живет рядом, у одного куркуля.
– Значит, что же, отдали на патронирование?
– В этом роде, – улыбнулся я.
– Он там живет? Это вы хорошо знаете?
– Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Лукашенко. У этого доброго человека уж два беспризорных «на патронировании».
– Ну, это мы проверим.
– Пожалуйста.
Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убедиться в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью Савельевной.
– Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно, и все сделано. Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое, чтобы голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не только принципы!