«Только то и могу сказать, государь, — отвечал я, — что если, ваше величество, увидите мою жену, то поймёте моё преступление и простите его».
«Вот, господа, — сказал Пётр, — учитесь, как надо говорить: что значит, однако, побывать за границей и поучиться в Сорбонне! А мы-то, неучи, так и рубим сплеча, что попало! Как только кончу войну, непременно поеду во Францию — доучиваться».
Все куртизаны дружно захохотали, как будто царь сказал что-нибудь чрезвычайно смешное; Балакирев[43] подбежал ко мне и начал делать передо мной гримасы, щёлкая своим пузырём об пол. Царь сделал буфону знак, чтоб он отошёл.
— Охота царю возить за собой шутов по походам, — сказал князь Михаил Васильевич.
— Балакирев был вместе с ним в Карлсбаде и притаился где-то в обозе, чтобы только не отстать от царя.
«Что ж, — продолжал Пётр, отослав шута и обращаясь ко мне, — женившись и обленившись, ты, я слышал, просишься в отставку».
«Да, государь, — отвечал я, — здоровье моё, очень расстроенное, не позволяет мне служить...»
«Репнин говорил мне, что ты болел в Гамбурге, и я вижу, что в самом деле ты очень бледен... Не люблю я дворян, неспособных к службе, особенно в военное время... Сколько тебе лет от роду?»
«Тридцать три, государь».
«Да, я помню: тебе было лет десять, когда я записал тебя в Семёновский полк; как время-то летит!» — прибавил он.
Мне очень хотелось сказать царю, что время не везде летит одинаково скоро. Что в Пинеге, например, оно тянется гораздо дольше, чем в походе. Он, должно быть, угадал мою мысль и продолжал:
«Итак, тебе всего тридцать три года, князь Михайло, и ты, нимало не послужив, хочешь выйти в отставку. Мне сорок стукнуло. Я тоже болен, тоже у немецкого доктора лечусь, а всё-таки я намерен ещё долго послужить России. А кому бы, кажется, и служить, как не тебе, внуку князя Василия и сыну князя Алексея!»
У меня опять вертелось на языке, что именно карьера деда и отца отбила у меня последнюю охоту к службе, и опять я не посмел. Впрочем, я ничего не потерял тем, что промолчал: государь опять отгадал мою мысль, вздохнул и помолчал с минуту.
«Отставка так отставка, — сказал он, скрывая внутреннюю грусть под весёлой шуткой, — я не намерен из-за полубольного и неспособного сержанта ссориться с красавицей сержанткой; завтра же, князь Никита, — прибавил царь, обращаясь к сидевшему рядом с ним Репнину, — займись его отправлением и чтоб при отставке он был записан майором».
Я встал и поблагодарил государя за даруемый мне и ничем не заслуженный мною чин.
«Садись и пей, майор, — сказал царь, — пей за здоровье своей майорши и не забудь поздравить её от меня с новым чином».
Тут царь заговорил шёпотом с князем Репниным. Царедворцы один за другим поздравляли меня и наговорили мне в четверть часа столько любезностей, сколько я не слыхал от них за всю мою жизнь.
«Что ж ты не пьёшь, князь Михайло? — снова обратился царь ко мне. — Я, право, напишу твоей жене, что ты не хочешь пить за её здоровье и что ты не рад новому чину».
Я отвечал, что доктор предписал мне строгую диету и отнюдь не велел пить никакого вина.
«Это всё вздор, — возразил Пётр, — от стакана венгерского хуже тебе не будет; от венгерского и умирающие оживают, особенно зимой... Пей же, — повторил он и сам налил мне полный стакан. — Я предложу тебе такой тост, от которого ты не посмеешь отказаться... Ты, может быть, думаешь, опять за здоровье жены? Нет, брат, не до неё теперь».
Царедворцы в ожидании новой выходки повеселевшего царя навострили уши, открыли рты и откашлянулись, чтобы громче посмеяться.
Царь встал и выпрямился во весь рост.
«За здоровье деда твоего, — громко крикнул он, — за здоровье великого Голицына!»
И, осушив стакан, он бросил и разбил его о пол.
Царедворцы, удивлённые, переглянулись между собой; открывшиеся рты долго оставались не закрытыми.
«Да, господа, — продолжал Пётр, — я пью за здоровье опального, ссыльного, но всё-таки великого Голицына... Знаете ли, что я нашёл в его бумагах, привезённых мною из Петербурга? Ни больше ни меньше как проект, — подробный, им самим написанный, проект освобождения крепостных... Когда подумаешь, что этот гигантский проект двадцать пять лет пролежал под спудом!.. Дай нам Бог пять лет, только пять лет мира, и я осуществлю этот проект; один не слажу, — так призову князя Василия на помощь... Скажи мне, князь Михайло, очень постарел твой дед?»
«Ему семьдесят девять лет, государь, — отвечал я, — но голова его так же свежа, как когда ваше величество видели его в последний раз».
«Да, как только кончится эта война, я выпишу князя Василия Васильевича к себе и не выпущу его до тех пор, пока мы не окончим этого дела. Вдвоём одолеем его, и тогда Россия будет первая держава в мире; тогда Россия будет истинно велика!..»
— Тогда, — сказал князь Василий Васильевич, прерывая рассказ внука, — тогда и я назову Петра истинно великим. Тогда я умру спокойно, уверенный в счастии и могуществе будущей России, уверенный, что все грядущие поколения из рода в род, из века в век будут благословлять своего освободителя.
— Ну, а рты куртизанские так и не закрылись? — спросил князь Михаил Васильевич.
— Не знаю, дядюшка, мне было не до них: я не спускал глаз с царя, в эту минуту он был так хорош; в глазах, в голосе, в выражении всего лица было такое одушевление, что описать нельзя.
— Это будет не воля, а вольница, — с видом глубокомыслия, но вполголоса заметил Сумароков так, чтобы быть услышанным только женой своей и княгиней Марией Исаевной.
— А насчёт дворовых, ваше сиятельство, — спросила Анна Павловна у князя Михаила Алексеевича, — их тоже, что ли, пущать будут?
— Нет, куда их! — отвечал за племянника князь Михаил Васильевич в пароксизме всё более и более увеличивающей весёлости. — Дворовых пущать не будут: как же тебе остаться без Матрёшки? Напиши царю, чтоб он её не пущал.
— Вестимо, ваше сиятельство, без кухарки никак нельзя. Денщик-то у нас какой: иногда и сбитня сварить не может.
— В этом смысле и подай прошение царю. Ваше, мол, величество, оставьте мне Матрёшку; денщик, мол, и писарь у нас горькие пьяницы и некому сбитня сварить... Царь и оставит тебе Матрёшку: ведь нельзя ж, право, без сбитня...
— Не знаю, чего тут шутить, князь Михаил Васильевич, — сказала княгиня Мария Исаевна зятю, — ты рад, что хандра твоя прошла, и мы всё этому очень рады, но это не резон, чтобы поднимать всех на смех... Я, разумеется, человек отсталый, необразованный, могу ошибаться, но в этой воле я тоже прока большого не вижу, — не во гнев батюшке будет сказано: только грех да соблазн: сами апостолы велели рабам слушаться господ своих, значит, на то воля Божья, чтоб были господа и рабы: всяка душа властем предержащим да повинуется; несть бо власть, аще не от Бога.
— Я совершенно согласен с тобой, сестрица, и Анна Павловна тоже согласна; вот мы с ней и подадим царю прошение насчёт сбитня, а если царь, паче чаяния, откажет нам, то — нечего делать — мы отпустим Матрёшку и останемся без сбитня, потому что царь есть власть, а «всяка душа властей предержащим да повинуется», и потому ещё, что «противляяйся власти, Божию повелению проявляется», а мы, — не правда ли, Павловна, из-за сбитня не намерены сопротивляться Божиему повелению.
— Полно переливать из пустого в порожнее, князь Михайло, — сказал князь Василий Васильевич сыну, — закоснелых плантаторов не разубедишь; много встретит царь препятствий в своём предприятии; много будет приискиваться и искажаться текстов, чтоб поддержать рабство в России... Послушаем лучше, что нам ещё расскажет Миша: скажи, Миша, — я этого не понимаю, — каким образом князь Репнин, всегда нас всех ненавидевший, вдруг сделался твоим покровителем.
— Он давно помирился с князем Михаилом Михайловичем. Это целая история[44]; я вам её когда-нибудь расскажу, если прикажете; мне рассказал её Барятинский, который и привёз меня к Репнину, ручаясь, что я буду им принят как нельзя лучше. Они очень дружны, несмотря на большую разницу лет.