Щегловитов попробовал просунуть руку сквозь решётку: проходили только два пальца, и те на вершок не доставали до картины. Он начал ходить по камере взад и вперёд, назначив круг своих прогулок как можно дальше от кровати...
День прошёл: длинный, томительный. Как только начало смеркаться, Щегловитов изменил направление своих прогулок и стал ходить от решётки к кровати и от кровати к решётке. Походив минут пять в этом направлении, он остановился у кровати и стал боязливо озираться вокруг себя. «Лучше погодить, пока совсем стемнеет, — подумал он, — а то, пожалуй, из-за решётки наблюдают за мной, пожалуй, отнимут мою просвиру: жалости эти люди не знают. А что бы им, кажется? Из чего?.. На их месте я бы потихоньку принёс хлебца голодному...» Он лёг на кровать, пошарил в соломе и, вытащив из неё свой клад, разделил его опять на две половинки и опять одну спрятал, а другую разломал на десять кусочков и начал есть медленно, с маленькими промежутками между каждым кусочком.
— Как вкусно! — сказал он, проглотив десятый кусочек и не спуская глаз с места, где спрятана была последняя четверть. — До неё, — прошептал он нетвёрдым голосом, — не дотронусь до завтрашнего полудня.
Жажда не мучила его: желудок, привыкший довольствоваться ежедневной чаркой воды, не требовал настоятельно этой чарки, но голод становился невыносимым... Щегловитов попробовал заснуть, и заснул действительно так крепко, что не видал и не слыхал, как и когда осветилась его тюрьма.
Проснувшись, он опять прочёл свои ответы и опять остался ими доволен...
— Желал бы я знать, который теперь час, — сказал он, — должно быть, и пяти нет... До полудня долго ждать... Нет ли ещё чего-нибудь в мундире? — он обыскал мундир. — Нет, ничего нет! В рясе, может быть, остались какие-нибудь крошки, хоть бы их сюда! — Он начал шарить в соломе. — Ну, а потом что будет?.. Что б ни было, а хуже не будет, — отвечал он сам себе и вынул свой последний запас. — Зато смотрите все, кто хочет, — закричал он, обращаясь к решётке, — смотрите, как смело я ем просвиру; да, ем и не боюсь вас, попробуйте-ка отнять её у меня!.. Попробуйте-ка!..
И он съел свой кусочек просвиры с такой поспешностью, как будто в самом деле её у него отнимали.
— Очень вкусно! — сказал он вслух, поддразнивая своих мнимых, а может быть и действительных, надсмотрщиков. — Этот чудовской просвирник мастер своего дела!.. Теперь бы опять соснуть немножко.
Когда он проснулся во второй раз, солнце ярко светило, ударяя в таинственную решётку раздробленными оконной перегородкой лучами и освещая изображённые на занавесе яства.
«Должно быть, полдень, — подумал Щегловитов, — не есть бы мне давеча, а поесть бы лучше теперь... каково так до завтрашнего вечера дожидаться!.. Хоть бы водицы выпить!..»
К вечеру жажда сделалась так сильна, что почти заглушила голод. Щегловитов почувствовал озноб во всём теле и впал в дремоту, похожую на обморок: то ему грезилось, что он пьёт брагу и заморские вина, то, что после сытного обеда он купается в Москве-реке и выпивает сразу так много, что недостаёт воды для купания; то, что он тушит пожар и что горячее полено упало ему на грудь... вдруг ему пригрезилось, что занавес за решёткой зашевелился, подёрнулся волнами, взвился на воздух и открыл стол, ярко освещённый шестью восковыми свечами и обильно убранный самыми разнообразными, не на полотне нарисованными, а настоящими яствами: тут была и осетрина белая, как бумага, и жареная, огромного размера индейка, и дымящаяся, разрезанная на большие куски кулебяка, и только что поспевшие крупные яблоки, и розовые астраханские арбузы, и разные напитки: брага, мёд, шипучие вина в кубках, наливки в плетёных бутылках.
— Вот так сон! — сказал Щегловитов, и, вскочив с постели, он, как сумасшедший, подбежал к решётке.
Сон — была действительность: если бы Щегловитов мог не верить глазам своим, то он должен был бы поверить обонянию: вкусный пар кулебяки ударил ему прямо в нос.
Щегловитов ещё раз попробовал просунуть руку сквозь решётку: палец не доставал вершка на три до кубка с пенящейся брагой... Щегловитову и в голову не пришло, что если за ним наблюдали давеча, когда он ел просвиру, то теперь наблюдают и подавно...
— Дай Бог силы! — сказал он и, схватившись за два прута решётки, рванул их изо всей мочи. Один из прутьев слегка, чуть-чуть раздвинулся, но выдержал напор. Щегловитов вцепился в него обеими руками, пошатал его направо и налево, к себе и от себя. Чувствуя, что прут поддаётся, он с удесятерившейся от отчаяния или от надежды силой приподнял его кверху. Прут заколебался, погнулся, запищал и с треском вылез из нижней сваи, вытаскивая за собой кирпич.
В мгновение Щегловитов выбил ещё два прута, перелез через решётку, выпил залпом полкружки браги и заел её осетриной. Потом он допил брагу, съел кусок кулебяки и, усевшись на мягкое кресло, стоявшее перед накрытым столом, принялся за индейку и за вина.
Он не мог прийти в себя от восхищения и в это время не думал ни о чём, кроме еды и питья. Будущее начало существовать для него только тогда, когда он наелся досыта, и первая его мысль была — страх за будущее. Так голодный лев готов растерзать и тигра и леопарда, сытый лев боится напасть даже на безоружного человека.
«Сейчас придёт Деревкин, — подумал Щегловитов, — решётку починят, опять завесят её картиной с сосисками, а я опять голодай!.. Запасусь-ка чем-нибудь на всякий случай, а там посмотрю, куда ведёт вот эта дверь...»
Он сложил в кучку запас, достаточный, казалось бы, для пяти человек на целую неделю, и собирался уже нести его в свою кладовую, как дверь тюрьмы заскрипела, и в неё вошёл Деревкин в сопровождении четырёх приставов и ещё одного нового лица.
В этом шестом посетителе Щегловитов узнал окольничего князя Михаила Никитича Львова, председателя следственной комиссии по делу о последних стрелецких смутах.
— Ба! Фёдор Леонтьевич, — сказал князь Львов весёлым голосом, — ты, кажется, уже поужинал и меня не хотел подождать.
Щегловитов стоял сконфуженный, как будто в самом деле виноватый.
— Я очень проголодался, князь Михаил Никитич, — отвечал он, — и не выдержал...
— Вижу, аппетит у тебя благословенный: неужели от индейки только и остались эти две кости?..
Большая часть индейки лежала под креслом, в провизии; но Щегловитов не счёл нужным говорить о ней.
— Здесь и без индейки осталось довольно, — отвечал он. Вот пирог, осетрина, две непочатые курицы («Напрасно не прибрал я одной», — подумал он), арбузы, яблоки... — И, взяв одно яблоко, он в два глотка проглотил его, как будто желая этим доказать, что он съел совсем не так много, как казалось.
— Оставь нас, — сказал князь Львов Деревкину, — мне надо переговорить с Фёдором Леонтьевичем.
— Не прикажете ли, твоя княжеская милость, составить протокол о разбитии решётки? — спросил Деревкин.
— Не надо протокола: я до протоколов твоих не охотник; завтра велишь починить решётку — и концы в воду. По-настоящему следовало бы с тебя с первого взыскать за то, что решётка гнилая, что ты недосмотрел... Ну, да Бог с тобой, убирайся со своими молодцами, и, чур! к слуховому не подходить и в расседину[28] не глазеть!
Деревкин с молодцами вышел; князь Львов проводил их за дверь, а Щегловитов, — куда ни шло, — воспользовался своим минутным, может быть, одиночеством, чтобы перенести провизию из-под кресла в солому.
Когда князь Львов возвратился в тюрьму, Щегловитов сидел уже на своём прежнем месте, за столом, и с самой невинной миной допивал стакан вишнёвки.
— Ну, поговорим теперь, Фёдор Леонтьевич, поговорим по-приятельски, я принял предосторожности, чтобы нас не подслушивали.
В течение своей долголетней службы Щегловитов часто встречался с князем Львовым то по службе, то на пирах, то при дворе. Идя разными дорогами и не имея общих интересов, они никогда не ссорились между собою и были скорее в хороших, чем во враждебных отношениях. Кроме того, Щегловитов знал, что князь Василий Васильевич Голицын не любит князя Львова, и уже это одно давало князю Львову право на расположение Щегловитова.