Пытки делятся на два рода, отличающиеся один от другого: на скороспелые и на досужные. Отличительная черта скороспелых пыток — простота необыкновенная: тут всякий инструмент хорош: перочинный ножик, гвоздик или хоть щепочка для вколачивания под ногти; верёвка, закручиваемая палкой вокруг головы; даже просто палка без верёвки или просто верёвка без палки. Необходимо только одно условие: чтобы пытающие были физически хоть немножко сильнее пытаемых.
Поясним это примером.
Разбойники вламываются в дом, в котором спрятано много денег. Хозяин уверяет незваных гостей, что они ошибаются, считая его богатым; что он, напротив того, очень бедный человек и что он даже не понимает, о каких деньгах его спрашивают. Порыться, отыскать деньги и уличить недобросовестного хозяина во лжи было бы, конечно, для гостей приятно, но это потребовало бы много времени, а гости временем дорожат: неровно кто-нибудь придёт и помешает поискам; гораздо проще зажечь лучинку и переносить её от руки недобросовестного к ноге его, от ноги — к шее и от шеи — куда попало. Вся операция продолжается минуты две или три, по истечении коих хозяин обыкновенно вспоминает и указывает, где спрятаны его деньги.
Далеко не так прост досужный род пытки: тут сила пытающих имеет большой перевес над силами пытаемых; тут временем не дорожат: не боятся, что нежданные посетители помешают допросу; тут действуют открыто, систематически, согласно существующих узаконений: машины самой изящной отделки приспособлены как нельзя лучше, как нельзя целесообразнее; дверь от застенка — резная, с позолоченной ручкой; дыба из дубового дерева, тщательно отполирована; кровать железная и с железной доской вместо матраца, а под кроватью котёл, нагревающий воду до требуемой законом температуры...
Но вернейшими для признания, для открытия истины средствами считались всегда, из досужных родов пытки, голод и жажда.
Приведём и тут практический пример.
Щегловитова в сопровождении дьяка Деревкина и четырёх приставов-сыщиков прямо из дворцовой караульни привели в тюрьму, и Деревкин, подавая ему лист бумаги, исписанный вопросами, объявил, что дверь тюрьмы отворится только через трое суток, что к тому времени на всякий вопрос должен быть написан ответ чёткий, ясный и без околичностей, что, в противном случае, дверь тюрьмы затворится опять на целые сутки и что, покуда ответы, все до одного, не написаны, узнику не дадут ни есть, ни пить.
Щегловитов возразил, что за ответами его дело не станет, что он готов написать их сейчас же, что пытать его незачем, а можно вести прямо на казнь.
— Это все так говорят, — отвечал Деревкин, — все так говорят, когда дело дойдёт до пытки, а нам строго запрещено слушать такие вздорные отговорки и о них докладывать начальству... Итак, помни же, в понедельник вечером мы придём опять, не спеши своими ответами; обдумывай их хорошенько и сперва пиши начерно: в три дня небось не очень отощаешь!..
Уже отощавший от пятидневного говения Щегловитов чувствовал себя очень слабым не столько, может быть, от голода, сколько от перспективы голодать ещё трое суток. Он не сомневался, что с ним всё покончено, что пощады ждать ему нечего, и по уходе Деревкина со свитой первая его мысль была — разбить себе голову о стенку или о чугунную решётку, отгораживавшую один из углов тюрьмы и изнутри загадочно обтянутую занавесом.
«Но, — подумал он, — поутру приобщиться Святым Тайнам, а вечером положить на себя руку; поутру принять тело и кровь Того, кто так много страдал за меня, а вечером не хотеть пострадать самому!.. Потерплю до конца: чем больше потерплю здесь, тем больше мне там простится...»
Он принялся за данную ему работу; в тюрьме было довольно светло, что можно было читать и писать в ней.
На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на свободу царя Петра Алексеевича, он отвечал: «Имел».
На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на жизнь царя Петра Алексеевича, он отвечал, что не имел; подчинённым своим он запретил обнажать сабли даже в том случае, если царь будет защищаться.
На вопрос, если он имел подобные святотатственные умыслы, то что побудило его к оным, он отвечал, что побудило его желание доставить царю Иоанну Алексеевичу, которому он столько обязан, престол без раздела с царём Петром Алексеевичем, который к нему, Щегловитову, никогда не благоволил.
На вопрос о сообщниках его в этих злодеяниях Щегловитов переписал имена всех уже попавшихся и признавшихся стрелецких офицеров.
На вопрос, какое участие принимала в этом деле царевна София Алексеевна и если о нём ведала, то не приказывала ли она Щегловитову отказаться от своего злого умысла, он отвечал, что царевна ничего о его намерении не знала, что она даже, сколько он мог заметить, охотно отказалась бы от власти, которой царь Пётр Алексеевич хотел лишить её, но что он, Щегловитов, сам задумал удержать за ней эту власть, ему покровительствовавшую, рассчитывая в случае успеха на прощение царевны. «А благородная-де государыня царевна София Алексеевна, — прибавил он, — о моём оном замысле и о имевшейся быти несподзянке ровно ничего не ведала».
«Если это грех, — подумал Щегловитов, — то Бог простит мне его».
Следовало несколько вопросов о прошении, поданном царевне москвичами, о приготовлениях к её коронованию, о сочинении манифеста...
Окончив работу и поднявшись, Щегловитов вдруг почувствовал лёгкий удар в щиколотку левой ноги; он дотронулся до него и ощупал между подкладкой и сукном мундира что-то, завёрнутое в бумагу. Он вспомнил, что утром, снимая монашескую рясу, он положил в карман мундира образок и просвиру, данные ему чудовским архимандритом.
Никакому лукулловому пиру не обрадовался бы Щегловитов больше, чем он обрадовался этой просвире; он разломил её на две половинки; одну из них зарыл в солому своей постели, а другую съел. «Каким чудом, — подумал он, — просвира эта уцелела от рук сыщиков?..» Образок, представлявший Архистратига Михаила, как будто отвечал на этот вопрос.
Поужинав, Щегловитов пробежал свою работу и остался ею доволен.
— Кажется, хорошо, — сказал он, — больше ничего не нужно, да и лишнего ничего нет... а это что такое? Ещё что-то написано...
Действительно, оставался ещё один вопрос, очевидно приписанный впоследствии, второпях, другими, бледными, чернилами и другой, очень нечёткой, рукой.
«Какое участие, — был вопрос, — принимали князь Василий Васильевич Голицын и сыновья его в вышеречённых пребеззаконных кознодействах?»
«Странный вопрос! — подумал Щегловитов. — Если бы Голицыны участвовали в заговоре, то или они были бы здесь со мною, или я бы был там, с ними... А стоило бы удружить государственному человеку; хоть немножко запутать бы его; благоприятелей у него много при дворе; помогут, из ничего что-нибудь состряпают и притянут к допросу... да нет, из ничего ничего и останется, только себя осрамишь; скажут, из мести оклеветал,.. мстить, клеветать, и в такой день!.. Откуда такие гадкие, такие грязные мысли рождаются в человеке?..»
Щегловитов ещё раз прочёл вопрос:
«Какое участие... в пребеззаконных кознодействах?..»
Странный вопрос! — повторил он. — Должно быть, какой-нибудь приятель постарался...
И твёрдой, чёткой рукой Щегловитов написал против вопроса: «Никакого».
Проснувшись на следующее утро очень голодным, он чуть было не нарушил данного самому себе обещания даже не смотреть до захода солнца на оставшуюся половинку просвиры. Чтоб выдержать характер, он отошёл подальше от постели, подошёл к чугунной решётке и начал разглядывать с большим вниманием живопись занавеса за решёткой: живопись немецкой работы, но лубочная, изображала разные яства. Вглядевшись в неё поближе, Щегловитов догадался, что цель живописца была — возбуждать аппетит в тех, кто будет смотреть на его картину; но цель эта не достигалась: калачи, например, были больше похожи на собачьи ошейники, чем на калачи; зернистая икра была похожа на дурно смолотый нюхательный табак; а сосиски под соусом были написаны с таким искусством, что попадись такие же сосиски в натуре, то самому голодному человеку в мире не придёт в голову до них дотронуться.