Менее версты разделяло обе ставки. Но преодолеть это малое пространство было не просто: всюду бдительно несли караул русские и турецкие посты. С великими предосторожностями пропускали конного либо пешего, учиняли допросы: кто таков, зачем и к кому. Допрашивали все, кому не лень: караульные начальники, солдаты, офицеры. Подозрительность покамест господствовала в обоих лагерях.
Снова явился царский фаворит Павел Ягужинский. На этот раз он сопровождал несколько тщательно укрытых повозок. Их хотели было осмотреть ещё на русской стороне, но он не дал, а послал унтер-офицера к генерал-фельдмаршалу за пропуском. Но караульные на передовой были неграмотны и прочесть пропуск не смогли. Пришлось рявкнуть самому Шереметеву, лишь после этого караван был пропущен.
На турецкой стороне — та же история. Норовят во что бы то ни стало заглянуть под брезент. Шафиров — к визирю: так и так, ваше мусульманское сиятельство, ослобоните от досмотру, ибо то, что на телеги накладено, — секрет, сугубая конфиденция.
Под брезентом был драгоценный груз: презент турецким вельможам. Мягкая рухлядь, золотые дукаты, драгоценные каменья и поделки ювелиров.
Павел Ягужинский рассказал: кликнула клич царица Екатерина Алексеевна между министров, генералов и штаб-офицеров, духовных — словом, меж тех, кто побогаче, жертвовать кто что может для ублаготворения визиря и его присных. Первая сняла с себя все украшения заветные, все свои кошели и шкатулки опустошила. Пример был дан. И телеги постепенно наполнились. После тех тяжких испытаний, кои пришлось претерпеть в этом злосчастном походе, можно ли было что-нибудь жалеть?!
Ягужинский рассказал о почине царицы, и Пётр Павлович порадовался: теперь визирь бессомненно станет сговорчивей — богатые были дары, кого хочешь раздобрят.
Сундуки и ящики с дарами внесли покамест в шатёр Шафирова. Пётр Павлович, из интереса открыл один из них. Оттуда полыхнуло ровно бы волной света. Золотая и серебряная посуда, ожерелья, броши, осыпанные каменьями миниатюры — чего только не было. Как заворожённый перебирал он эти сокровища, хранившие, казалось, тепло хозяйских рук.
— Господь всемогущий, — сокрушённо пробормотал Шафиров. — Ведь не в ассамблею, не в машкерад, не во дворец ехали — на войну жестокую! К чему было тащить с собою все эти никчёмные вещи? Не оберёг же они от пули или ядра. Ещё никого ни злато, ни брильянты не уберегли от гибели на поле брани.
Он продолжал разглядывать содержимое сундука и дивиться людскому тщеславию. А может, жадности? Скупости? Ему и в голову не пришло брать с собою какие-либо драгоценные вещи. Дома ведь остались близкие люди, им и владеть тем, чем вознаградил его Господь и государь.
Впредь царю должно запретить таковыми ненужными вещьми отягощать воинские предприятия! Да и жён со множеством услужников тащить с собою в поход тоже негоже. Эвон какой протяжённый обоз влечётся за войском. Многие сотни, а пожалуй, даже тысячи цивильных людей ровно мухи облепили армию, они едят и пьют за её счёт, отягощают её движение... Экий срам, прости Господи!
Такие вот мысли, прежде не обременявшие его, явились сейчас при созерцании сокровищ. «Коли государь попустил, — думал Пётр Павлович, глядя на это непотребное торжище, — стало быть, так и надо. Ан нет, не надо», — понимание пришло теперь, в турецком стане, где поневоле приходилось подводить некий баланс походу. Баланс этот был куда как неутешителен, от горьких размышлений раскалывалась голова. Счёт потерям ещё не был закрыт, он обещал быть великим и удручающим, он всё ещё длился, хотя обе армии стояли друг против друга в выжидательном молчании.
Сколь много воздыханий от таковых тягостных раздумий. Пётр Павлович поднялся и отправился к визирю: ему нельзя было попускать, коли они уже сладили с трактатом.
Балтаджи Мехмед-паша вовсе не медлил — ему хотелось поскорей покончить с войной. Русские нагнали-таки страху на турок своей непробиваемой стойкостью. Он понял, что не сладит с ними, да и непокорство в янычарском корпусе грозило непредсказуемыми осложнениями. Он, визирь, и не надеялся, что русские запросят мира, и робел в ожидании катастрофы. Мало того, что его войско было деморализовано, что Кантемир предался царю, его примеру могла последовать вся райя, наконец, господарь Брынковяну, о прорусских настроениях которого было давно известно. Он знал то, о чём ещё не ведал царь: генерал Ренне захватил Браилов и теперь мог обрушиться на турок с тыла.
Визирь послал гонцов к султану; как быть, русские запросили мира, они согласны вернуть всё захваченное и не мешаться в польские дела — этого, на его взгляд, было вполне достаточно и кампанию можно было считать успешной. Он не утаил и свои опасения, обрисовав состояние в армии и брожение среди янычар.
Его гонцы возвратились быстро: султан, да продлит Аллах его дни, дал дозволение на мир с русскими без оглядки на короля шведов.
Естественно, ничто теперь не мешало быстро составить трактат, и визирь обрадовался приходу Шафирова. Узнав, что приготовлен роскошный презент и, кроме того, бочонки с денежной дачей всем сколько-нибудь высоким турецким начальникам в визирском окружении, он и вовсе воодушевился и не знал, как ублаготворить российского посла.
Трактаты были сверены, противностей не найдено. И как записал в журнале бывший при Шафирове приказный: «...по некоторых любительных от визира разговорах теми трактатами розменялись, которые писаны со стороны его царского величества на русском языке с приложенною копиею итальянской, а с турецкой — на турецком языке. Приложены печати на красном сургуче, припечатаны концы шнурка. А потом от его царского величества присланы адъютанты Павел Ягужинский да Антон Девиер словесным приказом ускорить розмен. Шафиров послал с ними и Волынского и с оными отпустил переводчика Остермана, чтобы его царское величество отозвал Ренне».
Любительные разговоры длились долго, и Пётр Павлович стал от них уставать. И шербет этот турецкий и все их яства были ему не по нраву. Он худо спал ночь. От непрестанных тревожных дум голова гудом гудела, нервное напряжение было чрезмерно, груз ответственности отягощал — как тут уснёшь. Ворочался, ворочался, на чужом турецком ложе, и хоть было оно вовсе не жёстко, а напротив, но что чуждо — то чуждо.
Пётр Павлович не чаял, как поскорей откланяться. Но тут визирь, услав всех, обратился к нему с конфиденциальным разговором. Советник-де от шведов Понятовский послал королю гонца с уведомлением о мире, который противен шведским интересам.
— Этот сумасбродный король непременно прискачет сюда. И придётся мне ругаться с ним, — с огорчением сказал он. — Но как бы он ни старался нас теперь поссорить, ничего не выйдет, — устало добавил визирь.
И тут Пётр Павлович вдруг заметил, что напротив него сидит старый, даже очень старый изнеможённый человек с мешками под глазами, свидетельствовавшими о том, что он тоже страдает бессонницей, что здоровье его неважно, что груз забот, давящий на его плечи, ему уж не по силам, что он с великим трудом тянет свою лямку и, похоже, был бы рад её сбросить. Она была хороша там, в Константинополе — Царьграде — Стамбуле, в стенах Блистательной Порты, среди сонма подобострастных чиновников, где всё размеренно, покойно и бестревожно, где всякую тяжесть можно переложить на каймакама либо кяхью — кетхуду — кегаю...
Война с её тревогами и кровью, тяготами и западнями, со множеством неожиданностей до отказа натягивает все жилы и нервы. И они рвутся, рвутся, рвутся...
А если к тому же Аллах не дал тебе военного таланта и прозорливости, если он лишил тебя должной храбрости и дара предводителя войска, оставив только одну добродетель — осторожность?..
Великий визирь более всего полагался на свою осторожность. При сложившихся обстоятельствах, при обнаружившейся доблести русских и их воинском искусстве самым благоразумным с его стороны было заключение мира. Его никто не обвинит в том, что он первый протянул руку русским. Нет, Аллах свидетель, русские первыми запросили мира, признав таким образом своё поражение. А разве не он, садразам, верный слуга могущественного султана, да продлится его слава в веках, да пребудет над ним благословение Всевышнего, продиктовал русским условия мира и они приняли их? Разве не он добился возвращения земель и крепостей, некогда завоёванных русскими? Они скрепили мирный трактат подписями, его торопится ратификовать царь Пётр.