— А сам-то, профессором, что ли? — громким шепотом допытывалась Анна Васильевна.
По шкале ценностей, выстроенной в ее сознании с помощью Дубровина, не однажды разъяснявшего ей про научные звания и про то, кто над кем начальник, это звание было высшей степенью авторитетности.
— Опять, значит, писатель, — вздохнул Константин Павлович.
Не знай мы своего соседа, можно было бы подумать, что ему это очень не по душе.
— Так Генка-то был не писатель, а доцент, — важно одернула мужа Анна Васильевна.
— А я и говорю — тоже артист, — досадуя на женину непонятливость, констатировал Константин Павлович. — Ясно дело, нам разницы нет, — пояснил он почему-то Пете. — Ихнее дело так, а наше вовсе даже не иначе. Нам так вообще пожалуйста…
Стараясь при городских выражаться солидно, Константин Павлович, к логике высказываний которого и вообще надо было привыкнуть, сейчас говорил вовсе непонятное.
Я подметил, что о Дубровине старики высказывались в прошедшем времени. Будто его здесь и не было.
Как-то сразу они переключились на нового соседа, как-то до обидного быстро утратили интерес к Дубровину. Меня тогда это даже уязвило. И только сейчас, взявшись описывать события, я подумал: а что, собственно, для них — мы с Дубровиным? Сколько здесь менялось людей и порядков, сколько соседей уезжало и умирало, сколько начальников приходило и уходило; неизменной оставалась лишь сама жизнь, это ее вечное и размеренно поскрипывающее, как колесо, движение. Дети и то лишь изредка приезжают, с каждым годом все реже…
Новый — это они сразу почувствовали (или мне показалось?) — иное дело. Впрочем, с ним старики и раньше были знакомы. Отсюда, может, и эта готовность сразу отнестись положительно. Шестнадцать мешков пшена — не фунт изюма…
Да, да, дом был продан не абы кому. Продан он был (пока, правда, без составления купчей, а на взаимном доверии) Виктору Аркадьевичу Сватову.
Помню, как я содрогнулся, впервые услышав такую новость.
В свое время я не мог представить в роли домовладельца Дубровина. Но — Сватов?!
Вообразить Виктора Аркадьевича в любой роли проще простого. Включив однажды телевизор и увидев его в прямом репортаже со строительства какой-нибудь орбитальной космической станции, я бы удивился не больше, чем от сообщения о присуждении ему же Нобелевской премии за открытие, скажем, в области генетики растений. Мало ли куда его может занести!
Непредсказуемы только последствия.
Невозможно, например, представить, к чему может привести его появление в Ути, саму деревушку, столь не подготовленную ко всякой сверхактивности, столь чуждую любому авантюризму и суетливой предприимчивости.
Мягко говоря, его «счастливость» не совсем вязалась с тихими радостями Анны Васильевны и Константина Павловича. Во всем облике нашего тихого уголка, во всем его укладе не было места для энергичности Сватова. Его практические умения, его готовность хвататься сразу за все и все проваливать, извлекая положительные уроки, никак не сочетались с неторопливостью стариков, живущих землею и на земле и привыкших все измерять иными мерками.
Да и Виктора Аркадьевича было попросту жаль.
Это ведь только фантазировать легко о привлечении на село творческих сил. Разглагольствовать на тему сближения города и деревни, сочинять прожекты о том, как, придя в деревню, активные представители городской интеллигенции изменят ее климат, поднимут ее интеллектуальный потенциал, наполнят деревенскую жизнь новым, озаренным сполохами НТР, содержанием.
Опыт Дубровина лучшим образом свидетельствовал, что ритмы здесь иные, как бы противоречащие всему характеру городской жизни. Мы видели, с какой мягкой, но неукротимой последовательностью сначала засасывает, а потом — помяв, пожевав и повыжав — выталкивает деревня всякое инородное тело, какое непреодолимое сопротивление способна она оказать любому преждевременному внедрению в нее всякой непривычности и новизны.
Нет, не те здесь нужны напряжения. Не тот заряд активности допустим.
Да и Виктору Аркадьевичу только этого в жизни не хватало! Для полного счастья только сельский дом ему еще нужно было на себе тащить, испытывая на вязкость свой младенческий оптимизм.
Впрочем…
Впрочем, Сватов за последнее время заметно переменился.
Накапливалось в нем, накапливалось, собиралось, бродило, сгущалось, и вот к сорока годам Виктор Аркадьевич окончательно переродился, чему и предшествовала, пожалуй, вся его жизнь. Точнее, та ее предварительная часть, подготовительный период щенячества, только пройдя который Витька Сват, как он сам признавался, и стал молодым и начинающим сорокалетним мужчиной Виктором Аркадьевичем Сватовым, перед которым расступаются все. А почувствовав, как легко ему все удается в новом качестве, он сразу же перестал полагаться на собственные силы. Да и невозможно успешно блефовать, разводя самодеятельность.
И ничего больше он теперь не делал сам. И как-то сразу забыл все свои умения, поняв, что самодеятельность не только утомительна, но и неэффективна. Он вообще больше ни к чему не прикасался. Доски и заготовки мореного дуба свез в мастерскую к приятелю и приобрел шикарный импортный гарнитур. Купил новую «Ниву» и даже капот ни разу не поднял, не заглянул, что там в двигателе. Вообще, как бы поменявшись с Дубровиным ролями, он теперь предпочитал ездить на такси.
И водопроводные краны теперь уже незачем было чинить самому. Если из строя выходил смеситель в ванной, Сватов теперь просил позвонить в жэк жену. Полагая, что и у нее «лев в тамбуре». Бывало, конечно, что без него не обходилось, и, пронаблюдав, как два дня Леночка безрезультатно осаждает звонками техника жэка, на третье утро Виктор Аркадьевич брал трубку сам.
— Что там у вас вообще делается? — спрашивал он.
Ему объясняли. Делается-то всегда много. А заменить смеситель — это вообще… Комиссию собрать надо, решение вынести, заявку подать, резолюцию получить, не говоря уже о самом смесителе… Это только скандалы устраивать просто.
Но Виктор Аркадьевич и не собирался устраивать скандал.
— Вода, между прочим, течет, — говорил он примирительно. — Третьи сутки… Давайте сделаем так, чтобы сегодня к девяти тридцати она течь перестала. В девять тридцать я ухожу на службу. — И бережно укладывал телефонную трубку на рычаг. После чего, успокоенный, отправлялся на работу.
Через несколько минут раздавался звонок. Это беспокоили из жэка. Слесарь заглянет минут через десять, устроит ли это квартиросъемщиков?
Леночку это устраивало до слез. В такие минуты она Виктора Аркадьевича ненавидела. Возможно, вспоминая, как глупо попалась еще в школьные годы из-за билетов на польскую кинопремьеру…
Как-то сразу в нем сформировалось презрительное отношение к любительству.
— Каждый должен заниматься своим делом, — говорил теперь он. — И делать его по возможности профессионально.
Именно недостойным любительством он называл и все мытарства Дубровина с ремонтом и перестройкой сельского дома. Любительством и дилетантством.
— Снабжение мы превращаем в любительство, — вещал Сватов высокомерно, — а сами при этом превращаемся в доставал. Достать доски, достать шифер, достать кирпичи. А потом еще полтораста килограммов жидкого стекла…
Это он напоминал случай из строительной практики Дубровина, когда тому посоветовали оштукатурить погреб под домом цементным раствором на жидком стекле.
— Попробуй-ка раздобыть эти полтораста килограммов, если в кибернетике ты доцент, а в строительном снабжении, мягко говоря, профан. И понятия не имеешь, что жидкое стекло — это не что иное, как обычный конторский клей… Звонки, переговоры, уговоры, подходы, заходы и обходные маневры. Обошли всех, — Виктор Аркадьевич был здесь достаточно самокритичен, ибо операция «жидкое стекло» проходила не без его участия. — А чем кончается? Химчисткой. Все упирается в маленького промежуточного человечка, сводится к уровню приемщицы…