Утром Константин Павлович, долго покряхтывая, поднимался, не завтракая, уходил на бригадный двор, а возвращался за полдень, ведя в поводу совхозную кобылу, впряженную в телегу. Иногда, правда, возвращался к вечеру и без лошади, но улыбающийся и довольный, чему способствовала початая бутылка плодово-ягодного, выглядывающая из кармана ватных брюк.
— Дал коня Федька? — встречала его Анна Васильевна, спрашивая исключительно для порядку, так как сама видела, что коня Федор Архипович не дал.
Константин Павлович, проявляя самостоятельность, не ответствовал. Присев на старую колоду, доставал из кармана пачку «Севера», неторопливо закуривал и, лишь додымив «до фабрики», старательно растерев окурок кирзовым сапогом, информировал:
— Буде ему с того коня… Завтра на сено велел выходить…
И чувствовалось по всему, что таким образом он был даже доволен: сено конем ворошить — работа нетрудная. А ему, всю жизнь имевшему дело с лошадьми и в войну служившему батарейным ездовым, так и вовсе привычная и радостная, вносящая разнообразие в пенсионную тягомотину.
Удовольствие Константина Павловича объяснялось еще и тем, что, давно оказавшись в домашнем хозяйстве вроде бы не у дел, отдав все бразды в руки Анны Васильевны, которая была и младше его по годам, и крепче по здоровью, и активнее по характеру, испытывал Константин Павлович при этом некоторое постоянное, непреходящее унижение. И сейчас удовлетворен был предоставившимся случаем «вправить бабе спицу», показав, что без мужика в хозяйстве ладу не будет.
Хлопотливость Анны Васильевны, ее безустальная заботливость и незаменимость вызывали в нем присущую вообще мужчинам поздних возрастов — толстовскую, что ли, — потребность к освобождению от назойливой опеки и даже к бегству. Об этом и заявлял он не однажды в шутливых перепалках с женой (всегда только при зрителях), обращаясь к кому-либо из публики: «Сойду со двора, брошу ее, эту бабу лядову, ко всем ее свиньям… — Тут стремление вырваться обретало несколько отличную от толстовской направленность (тоже вполне известную и распространенную у мужчин преклонного возраста). — Вона у Нинки вдовой с Подгатья какие репы в пазухе, там и приживусь…» На что Анна Васильевна, начисто лишенная по известным причинам утонченности Софьи Андреевны и в грудь себя пресс-папье не ударявшая, рубила спокойно и под корень, обращаясь опять же не к мужу, а к слушателям: «Репы-то у ей есть, у той телеги, да не с твоими зубами старыми их откусывать…» Чем и пресекала размашистые мужнины порывы, которым не суждено, видать, было достичь толстовской завершенности.
— Завтра и пойду на сено, — заявлял Константин Павлович удовлетворенно, сводя такой решимостью счеты с «опостылевшей» бабой.
— Чтоб оно ему повылазило, тое сено, — не обращая внимания на мужнину достаточно глубоко запрятанную подначку, незлобиво ворчала Анна Васильевна, понимая, что Федька в данном случае ни при чем, что сено ворошить действительно надо, рук в совхозе свободных давно нет («Да и откуль они возьмутся — с такой их работой!»), и без Константина Павловича никак Федьке не обойтись. — Шпекулянт твой Федька, на общественном… А и ты хорош: не сленился бы сам в контору пойти, они и дали б коня…
Начальство Анна Васильевна делила на две категории: ОНИ и ФЕДЬКА.
ОНИ — это все, кто стоял выше совхозного бригадира, включая и конторских, и ветеринара, и даже водителя директорского «уазика», они — это те, от кого зависела совхозная политика, кто знал наперед, что надобно делать и чего делать не след, что можно выписывать, а чего не положено, те, кто вправе решать, по скольку ячменя или комбикорма будет выдано за сданное в совхоз молоко и за прополотые свекольные «дялки», кто вправе знать, когда, где и сколько можно косить для личной коровы, когда копать картофель на совхозном поле, а когда выбирать его на личных сотках. Они — это власть имущие, у кого есть, а значит, и имеет смысл просить — коня, машину, талоны на брикет с торфозавода, кто может и имеет право дать или не дать — в зависимости от того, как попросишь, кто знает, сколько и чего давать положено…
ФЕДЬКА — это сам бригадир, как его по старинке, еще с колхозной поры, называли, хотя официально он числился кладовщиком и исполняющим обязанности заведующего, дальним совхозным отделением, к которому относилась и Уть. Ничего не имеющего за душой Федьку Анна Васильевна помнила еще босоногим, знала его пристрастие к даровому угощению и плутоватость, а потому считала шалопаем и ни во что не ставила.
С Федькой у нее были давние счеты.
Как-то, с неделю продергав с бабами свеклу на «дялках», выросшую в тот год «что той горшок», наломав горшками этими спину, узнала Анна Васильевна, что свекла так и осталась на поле не свезенной до самого снега. Повстречав бригадира у магазина за рекой, она прямо на людях ему почем свет и выдала. В хвост выдала и в гриву. На что Федька невозмутимо ответил:
— А хай она гниет, тая свекла. Тебе, Васильевна, вечно бы бузотерить. Деньги за свеклу выписали, сахар выдали, чего тебе, старой, еще треба?
Плюнула старая в сердцах да и потопала, не дождавшись открытия магазина. Но не в Уть потопала, не домой. Пришла на почту и выдала, может, первую в жизни телеграмму. Не одну даже выдала, а сразу две — в область и в район. По телеграмме той много шума было, комиссии наезжали, до самого Нового года начальство трясли. Федька эти телеграммы надолго запомнил. И стал Анну Васильевну своей властью прижимать.
Но с бабой той — где сядешь, там и слезешь…
Жила она в испокон веку заданном самой землей ритме, ровно и безропотно подчиняясь описанной еще Глебом Успенским власти над ней (как и над каждым крестьянином) этой земли и всякой травинки, покорно принимала даже необходимость давить кирпичами жука — все же природа! Но сумела обрести в этой подчиненности и покорности точное и высокое понимание дела, отчего никак не могла признать и стерпеть бестолковой власти Федьки, который не знал ничему в жизни цены, кроме денежной. И шпыняла она Федьку где можно и нельзя, всякий случай используя, чтобы проявить свое к нему отношение — «насовать в штаны крапивы». А уж до того, чтобы просить о чем-то Федьку, она бы ни в жисть не снизошла.
Федька же повода ущемить Анну Васильевну не упускал, используя все возможности, определенные все тем же жизненным кругом, — сено, лошадь, корма, дрова… и все тем же жизненным ритмом: пахать, сажать, растить, собирать…
Пообещает Федька, к примеру, лошадь для посадки картофеля на весь день девятого мая. А даст восьмого, и только с полудня. На праздник к старикам дочки из Минска должны были приехать да старшая с мужем со станции. За день весело и управились бы с картошкой. А тут — что делать? Ладно, соседи помогли. Навалились гуртом, спин не разгибая, рванули засадили сотки до темноты. Но рывок этот непосильный дал себя знать — занедужила Анна Васильевна, слегла. С неделю потом с койки не вставала, ахала, охала, даже свиньям корм Константин Павлович готовил и выносил. Корову доить, правда, он наотрез отказался, пришлось соседку просить. Вот напакостил Федька…
Из ритма, конечно, и случаи выбивали. Как-то ступила Анна Васильевна босой ногой на доску с двумя ржавыми гвоздями — оба ступню и прошили. К вечеру нога распухла, посинела, поднялся жар. Утром Константин Павлович пошел на совхозный двор, взял коня и отвез Анну Васильевну к фельдшеру. Лежит потом Анна Васильевна, перевязанная нога гудит, а она Федьку ругает. При чем Федька? А при том, что в душе у нее он как тот ржавый гвоздь…
Но здесь в своем повествовании я вынужден снова возвратиться назад. Федор Архипович своим появлением как бы побуждает.
Глава седьмая
ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК
(ДОПОЛНЕНИЕ К ПРЕДШЕСТВУЮЩЕМУ)
После ухода Дубровина из вычислительного центра история его конфликта с начальником как-то быстро забылась. Геннадий вернулся на кафедру, начал активно работать над докторской, читал лекции студентам, вел несколько аспирантов и соискателей, — короче, снова был вовлечен в обычный для него жизненный круговорот.